Тадеуш Ружевич - Грех
— Мне нужно верить в высшую силу!
— Ясное дело.
— Там что-то есть, уж ты поверь.
Виктор снова прошел мимо этих двоих и оказался около знакомого столба, на котором болтались клочья объявлений.
За изгородями, за домами в темноте дышал кто-то огромный. Виктор увидел впереди женщину. Нагнал ее.
— Простите, как пройти к морю?..
Она обернулась к нему и вдруг фыркнула:
— Гляньте-ка, проходимец, море ему понадобилось… не знает он где что.
Виктор остановился, хотел что-то ответить, но так и остался стоять с опущенными руками и разинутым ртом, а женщина тем временем уходила по улице. Вопрос действительно был дурацкий, но он и вправду не знал, как пройти к морю.
Ему встретились трое пацанов, сидевших на выгоревшем гробу немецкого бронетранспортера. Один из них, лет восьми, дымил сигаретой, двое помладше, видно, ждали, когда им тоже дадут курнуть. «Спрошу у детей, — подумал Виктор, — дети не станут смеяться. Дети все принимают всерьез и отвечают по существу».
— Послушайте, ребята, где тут море? Как пройти к морю?
— Да вы пришли! Море за теми деревьями!
— Идите вдоль забора!
— Да. Спасибо вам.
— Но там теперь уже пусто. На пляже никого нет!
Старший вынул изо рта погасшую сигарету и спрятал в карман.
— Хотите, мы вас проводим.
— Идите прямо вдоль забора, и сразу будет море!
— Спасибо.
Мальчишки принялись бегать вокруг бронемашины. Гонялись друг за другом с дикими криками.
Виктор двинулся вдоль забора, потом по аллейке, обсаженной кустами. Тут уже было вроде как открытое поле. Он шел по песку. Песок чувствовался под ногами. Миновал три-четыре пустых плетеных кресла-кабинки. Остановился. Перед ним лежали будто две темноты. Одна — слепая, неподвижная — вверху, а под ней — сверкающая и живая. Виктор стоял, а навстречу ему из темноты бежала волна. Его слабое человеческое дыхание смешивалось с огромным дыханием моря. Он сделал шаг вперед и, когда волна снова подкатила к его ногам, опустил руку в воду. На мгновение задержал в горсти влагу, утекавшую сквозь пальцы. Коснулся губами мокрой и соленой ладони. В темноте по небу и по воде скользила капелька света.
НОВАЯ ФИЛОСОФСКАЯ ШКОЛА
(перевод М. Курганской)
I
Был конец октября, а может, конец ноября 1945 года. Я постучался в белую дверь. За дверью послышалось какое-то ворчание, фырканье крупного зверя. Я вошел в кабинет профессора. Это был выдающийся современный польский философ, кажется, ученик Гуссерля.
Этой осенью я поступил в университет. Профессор читал на нашем курсе «Введение в теорию познания». Мною владело странное желание, минуя все промежуточные стадии посвящения в тайны науки, записаться в его семинар.
Я поздоровался с философом, представился и, кратко изложив, что меня привело в его кабинет, попросил принять в число участников семинара. Профессор улыбнулся. И объяснил — голос у него был хрипловатый, теплый, — что сначала мне надо походить на семинар для начинающих. Я поморщился. Профессор внимательно посмотрел на меня и сказал:
— Ну что ж, расскажите, кого вы читали из философов, что вы знаете? Прошу.
Я начал лихорадочно вспоминать.
Мне очень нравился светлый ум профессора. Это был совершенный механизм, сконструированный пятьдесят лет назад в знаменитых немецких университетах. Военная разруха его не коснулась — работал он превосходно. Поистине необыкновенное явление. Лишь иногда во время лекции профессор на секунду замолкал, глядя в окно. За окном виднелась часть стены, осеннее небо.
Стоя перед ним в сапогах с короткими голенищами, в которых ходил еще в партизанском отряде, я вспоминал философов.
— Я читал Сократа, — заявил я решительно и замолк.
Профессор улыбнулся и кивнул.
— Точнее, не самого Сократа, а Платона о Сократе, — уточнил я. — Читал Платона, Ницше…
Профессор снова поощрительно улыбнулся.
— Еще я читал «Творческую эволюцию» Бергсона, — прибавил я с гордостью.
Больше никаких фамилий и названий мне на ум не приходило, а профессор будто еще чего-то ждал… В голове стали всплывать какие-то фамилии из школьных времен. «Философы» и однокашники, с которыми мы разговаривали о смысле жизни, о целях, которых нам хотелось достичь, о Боге.
— Еще я читал Спенсера и Драпера.
Обе фамилии я произнес не слишком уверенно, потому что запамятовал, о чем они писали. Кого-то из них мы со Збышеком читали в парке. За год до начала войны. Это была книжка, а вернее, брошюра в изодранной зеленой обложке. Автор — то ли Спенсер, то ли Драпер. Но ни названия, ни о чем она я припомнить сейчас не мог. Вылетело из головы за время фашистской оккупации. Вполне возможно, впрочем, что эту книгу написал кто-то третий. Я вдруг вспомнил одно место оттуда — речь шла о догматах католической веры, и автор язвительно вопрошал: «Видел кто-нибудь перст Духа Святого?» Вот этот перст и застрял у меня в памяти, но что философ хотел этим сказать, я забыл и решил на данную тему не распространяться. Помолчав, я назвал еще одно имя — Фрейд. Профессор пошевелился. Тут в моем сознании с удивительной ясностью всплыли чьи-то остроты по поводу сновидения, где спящий открывал нижний ящик комода и испражнялся в него; этот сон якобы означал подавленное в детстве желание вступить в половое сношение с няней. Но это все были шуточки. Зато о роли ноги я совершенно точно читал в книге Фрейда — роль ноги в сексуальной жизни человека. Выводы ученого показались нам со Збышеком настолько смешными, что мы выучили их наизусть. Даже сейчас я мог бы процитировать по памяти посвященные ноге отрывки: «Уже в древних мифах нога являлась сексуальным символом, соответственно, башмак или туфля символизировали женские гениталии; сообразно с этим, такое половое извращение, как фетишизм, предполагает, что только грязная и дурно пахнущая нога может служить сексуальным объектом… Нога рассматривается как заменитель пениса у женщин, отсутствие которого они так сильно переживают в детском возрасте…» Конечно, некоторые звенья в логической цепочке научных рассуждений Фрейда мы со Збышеком опустили, и получился такой идиотизм, что мы просто помирали со смеху.
Профессор, подавшись ко мне, казалось, ждал продолжения. К сожалению, я уже выложил все свои познания в философии. Упомянул пессимиста Шопенгауэра. Из глубокой какой-то темноты, из бездонного колодца, из тумана детства вынырнула еще одна фамилия. Но я не стал называть ее профессору. Она была иностранная, и позже, уже выйдя из детского возраста, я нигде ее не встречал: Малфорд. Так звали этого таинственного философа. Малфорда я не читал, потому что в то время еще не знал букв. Он писал то ли о гипнотизме, то ли о гигиене, а может, о гиппопотамах или даже о гашише — я уже позабыл. Во всяком случае, он, кажется, был англичанином.
Это было последнее имя, которое я упомянул, вернее, только подумал о нем. Малфорд, впрочем, мешался у меня в голове с муфлоном. Но какой он, этот муфлон, я понятия не имел. Где этот зверь живет и чем питается? И все же, если взять муфлона, то тут была хоть какая-то определенность: у него наверняка изогнутые рога и длинная мягкая шерсть. Может, он дает молоко. Правда, это уже мои домыслы. Зато о Малфорде я не знал вообще ничего.
Конечно, я слыхал о Канте, он фигурировал в наших шутливых разговорах. Кажется, Кант сказал: «Звездное небо над головой, нравственный закон внутри нас». Это, пожалуй, все. Теперь я ждал, что мне скажет профессор.
Серые глаза ученого вспыхнули на мгновение и погасли. У него был утомленный вид, но в душе он, наверное, здорово повеселился; а может, просто устал и был озадачен.
— Вы сражались с оружием в руках, мы сберегали человеческую мысль. Вы в лесу, а мы — где придется… Я принимаю вас в семинар для начинающих. Мы там сейчас читаем Хьюма, «Трактат о человеческой натуре». — Он протянул мне руку.
Я поклонился и вышел из кабинета философа.
После этого разговора я направился в студенческую столовую обедать. Стоял за спинкой стула, на котором сидел какой-то малый, и ждал, пока он, постукивая ложкой по жестяной миске, расправится со своей порцией. Здесь поглощали пищу очень быстро, потому что у каждого над душой стоял другой желающий поесть, с чеком или ложкой в руке. Шум и духота тут были ужасные.
Домой я вернулся в середине дня. Лежал на кровати и смотрел в потолок. Закрывал глаза. Думал. Говорил сам с собой о вещах, наверное, самых важных в жизни. И убедился еще раз: все бессмысленно. Все. Жизнь. Что к этому прибавить? Несколько месяцев назад я назначил себе день. Дату самоубийства. Точное обозначение года, месяца, дня и даже часа принесло облегчение. Казалось, это развязывает мне руки, предоставляя свободу действий. Я твердил про себя: «Мне ни до кого нет дела, я ни с кем не связан».