Хулио Серрано - В Гаване идут дожди
Сестра встала, походила по комнате и остановилась перед святой Барбарой. Скульптурка не из роскошных, но с томными стеклянными очами и доброй улыбкой.
«Как ты такое допускаешь, святая Барбара?» – восклицает она, еле сдерживая слезы. Взывая к святой Барбаре, твоя сестра обращается не только к ней одной. Святая дева воплощает в себе и Чанго, сказочного бога сантерии,[5] бога, укрывшегося под мантией этой католической святой, самого Чанго, любящего обоюдоострые мачете и спелые бананы. Ты тоже смотришь на Чанго-святую Барбару и стараешься мысленно отгородиться от своей полоумной сестры. Ты всегда так делаешь в трудные минуты, вспоминаешь и представляешь себе Чанго, дарящего тебе силы и энергию.
В истории о Малу, услышанной от Моники, не было сказано о том, что Чанго для Малу – самый истинный бог, а она – его дочь, его служительница, потому как она восьмилетней по велению матери прошла обряд посвящения и стала принадлежать большому божеству.
Однако Чанго не в состоянии воздействовать на твою сестру, которая продолжает жаловаться на то, как трудно жить без мужа с распутной младшей сестрой.
Кудахтанье этой наседки, этой клуши становится невыносимым, и, схватив сумку, ты распахиваешь дверь. Выходя, слышишь вопль сестры: «Иди, иди, блудливая дрянь!»
Ты молчишь, захлопываешь за собой дверь и выходишь. Справа из других дверей уже торчат головы дотошных соседок, которые, конечно, услыхали вопли сестры.
«Не поздороваются со мной», – думаешь ты, но соседки здороваются, встречая тебя самыми приятными своими улыбками. Не успеваешь ты сделать пару шагов, как за твоей спиной уже слышится шепот, достаточно громкий, чтобы разобрать слова:
«Подстилка». – «Зато на улице знает себе цену». – «Ну и пусть делает, как хочет». – «Дела-то она умеет делать». – «Сейчас главное – доллары уметь делать, а там и ладно». – «Да, умения в этом ей не занимать…»
Ты выходишь из своего коммунального дома. Дождь кончился, и на тебя наваливается удушливая жара, сырая жара кубинского лета, заставляющая волочить ноги, будто никто никуда не торопится.
Куда сегодня пойти?
«Сначала надо повидать Монику, потом – на Малекон, как обычно, а позже на дискотеку. Немного поразвлечься. Жизнь – карнавал, и нечего свое упускать», – говоришь ты себе.
В пятницу мне пришлось высунув язык побегать по городу под дождем, прежде чем удалось заключить пару сделок. Поздним вечером я как подкошенный свалился на кровать, не переставая думать о Монике, которую не видел целую неделю. Но в три часа на рассвете меня разбудил визг телефона, резанувший по сердцу.
«Моника, наконец…» – подумалось в полусне, а звонки тем временем сменились в поднятой трубке быстрым лепетом вперемешку с моим именем. Голос знакомый, но нет, это была не Моника.
Моя кузина Соледад, рыдая, не переставала повторять: «Папа умер, папа умер…» Оторопев, я только и смог пробурчать: «Карамба! Дядюшка Себастьян…»
Из аппарата в мои бедные уши снова хлынул поток рыданий. Я не выношу плач и слезы и с удовольствием повесил бы трубку, гаркнув «Ошиблись номером» или хотя бы попросив кузину взять себя в руки. Но я этого не сделал, а она все плакала и плакала. Наконец всхлипы затихли и я смог вставить несколько слов.
– Где с ним будут прощаться? – спросил я и зевнул.
– В морге на улице Кальсада. В два часа.
– Непременно буду, – сказал я, положил трубку и опять лег спать.
Проснулся я поздно, чувствовал себя совсем разбитым, ноги еще гудели от бешеной беготни тех дней и не желали подчиняться даже ради Себастьяна. К тому же должен признаться, что я его недолюбливал с тех пор, как он при всей семье заорал на дядю Модесто: «На кой черт тебе, идиоту несчастному, нужна эта заграница?»
Растерявшись, Модесто молча опустил голову, и этот знак покорности еще больше распалил Себастьяна; вены у него на шее вздулись канатами, лицо перекосилось от ярости, и он прорычал: «Засранец ты, вот ты кто, засранец».
Роса, его жена, и кузина Соледад тотчас увели Себастьяна от греха подальше, так как во гневе с сангвиниками всякое может случиться. Этот эпизод произошел многие годы назад, так давно, что никто уже и не вспоминал об отъезде Модесто, но зато как не вспомнить приезд дядюшки на Кубу спустя несколько лет в качестве туриста – сияющего, с кучей подарков для всех и для Себастьяна, который уже не ходил в начальниках, ибо его сместили даже с последнего поста, с поста директора фабрики по изготовлению матрацев, обвинив в том, что пять матрацев он утащил домой, столько же преподнес друзьям, а два подарил Летисии, своей секретарше и последней любовнице.
Себастьян тогда протестовал, кричал. Мол, матрацы ему выдал его бывший начальник в качестве премии за хорошую работу, и этот подарок он просто поделил с другими. Секретарша получила две штуки за усердие, а остальные он отдал вовсе не приятелям, а нужным людям с соседней прядильной фабрики, у которых надо было срочно получить очесы для набивки матрацев. Если дожидаться, говорил он, поставок по линии министерства, то план выпуска тюфячной продукции наверняка был бы сорван. Такие доводы привел Себастьян в свое оправдание, но никто и ухом не повел, и он только навредил самому себе. Секретарша вскоре его покинула, а полезные люди, получившие в награду матрацы, не только не встали на его защиту, но избегали с ним даже встречаться. Устроившись в конце концов разнорабочим на другую фабрику, он совсем опустился и впал в глубокую депрессию, из которой его порой выводило только спиртное. Вскоре он заработал первый инфаркт, а затем его настиг и второй, последний.
«Такие вот дела. Вчера – начальник, сегодня – куча дерьма. С десяток лет в раю, и навек в гробу», – сказал я себе, начиная одеваться и с некоторым сомнением поглядывая на красную рубашку с короткими рукавами. По традиции, конечно, следовало облачиться во все черное, надеть черный пиджак (хотя черного пиджака у меня не было), но жара стояла такая, что ни покойного, ни вообще кого-либо не шокировала бы моя красная рубаха. Кроме того, я всего лишь буду присутствовать на панихиде, дабы соблюсти приличие. В этот день у меня оставалось очень мало свободного времени, так как надо было еще купить ром и кусок свинины по карточкам.
Мысль о роме напомнила мне, что следует позвонить в лавку, но я никак не мог дозвониться. Ни с того ни с сего аппарат онемел и не подавал признаков жизни, хотя я колотил по нему трубкой. Но телефон не отзывался и молчал, как убитый. Обессилев, я зажег сигарету и глубоко вдохнул благовонный дым, всегда наполнявший меня невыразимым чувством покоя и уверенности.
Что это за чудо – курить! Глотать дым, будто впитываешь энергию Вселенной; щекотать дымком свое нутро, выпускать дым медленно-медленно, подобно скряге, расстающемуся с сокровищем; смотреть, смотреть, как плывут вверх диковинные завитки, похожие на привидения, и растворяются в воздухе мыльными пузырями, обращаясь в ничто. Такова жизнь, думалось мне. Дуновение энергии в бренном теле, а потом – ничто. Ничто?
А разве за последней дверью не открываются новые пути? Куда теперь вознесся Себастьян? Или он так и не покинул своей отжившей плоти, которая вскоре достанется прожорливым червям?
«Философствуешь, старик, слишком много философствуешь», – сказал бы мой друг Франсис, услышав мои сентенции. Моя бывшая жена Бэби высказалась бы, как всегда, категорично: «Ты – идиот, философствующий идиот».
Нет, я был не философствующим идиотом, а просто мыслящим человеком, который отчаянно хотел понять окружающий мир, понять, почему моя жизнь и жизнь других проходит именно так, а не иначе.
«Вот, вот, – смеялся Франсис, – опять ударяешься в философию, Платон кубинский».
«Идиот-философ, зануда, горемыка», – повторяла Бэби голосом с треснутой патефонной пластинки.
Хватит, сказал я себе, завершая утренний туалет и стараясь отогнать лезшие в голову гнетущие мысли.
Позавтракав и заперев дверь на большой висячий замок, я вышел на улицу, где катили редкие машины и стаи велосипедистов. Глядя в оба, чтобы не попасть под колеса, я направился на панихиду по дяде Себастьяну.
Десять часов утра. Моника выходит на балкон своей квартиры и смотрит вниз, на улицу 23, на Рампу, сердце города, пропускающее через себя всю кровь Гаваны, большое сердце Гаваны, ее подлинный центр. Пампам – отдаются в сердце гудки и звонки автобусов, машин, грузовиков, велосипедов, велотакси, тележек и даже повозок, запряженных лошадьми и едущих к морю или с моря. Рам-рам – стучит сердце, когда толпа срывается с места и бежит к автобусу, который затормозил в двадцати метрах от остановки, а две женщины уже орут в голос и дерутся, сталкивая друг друга с подножки. Та-та-та – задыхается сердце, когда проезжает другой автобус, облепленный людьми, которые цепляются за окна и двери и охотно вскарабкались бы на крышу, если бы туда еще можно было влезть.