Анатолий Афанасьев - Командировка
— Я буду бережно. Талка, неужели ты не видишь, как мне плохо?
— Витя, я на работе. Поговорим после… А ты почему прогуливаешь?
Я потянулся и чмокнул ее в щеку, уловив запах лекарств. Засмеялась, моргает, словно ничего у нас и не случилось. Каждое ее моргание люблю. Пьяный я стоял возле фикуса, шальной, молодой, совсем на свете не погулявший. Ни дня.
— Тала, ты не будешь больше меня бросать?
— Ну, не буду. Я пойду, Витенька, ждут.
— Скажи что-нибудь обнадеживающее.
— Я люблю тебя, прямо беда. Ой! — целоваться не решилась, удрала к своим больным.
Когда я вышел на улицу, март плясал во мне. Долго мы живем, а вспомнить, честно говоря, почти нечего. Так — обрывки какие-то, любопытные случаи. И еще такие вот минуты, если они у кого бывали, — как огненные столбы за спиной…
О многом хотел бы я поговорить с Натальей Олеговной, порассуждать, поделиться наблюдениями, да все как-то не выходило. Видимо, время не пришло для отвлеченных разговоров. Некогда было.
Я хотел ей себя открыть, свой взгляд на вещи, на мир, так и тянуло меня вывернуться наизнанку, — и это стало вроде навязчивой идеи. Я чувствовал, что могу не успеть, а потом и случая не представится. О себе говорить с любимым существом — великое наслаждение, так долго я молчал, все годы, как мама умерла.
Пробовал я, но то ли одичал в одиночестве, то ли глупел слишком в ее обществе — получалась чушь, позерство, обычное вранье, от которого на зубах оставался тошнотворный привкус жженой тряпки. В глубине души я подозревал, что уже никогда не сумею быть искренним, что-то сломалось, оборвалось, — не ее и не моя тут вина. Существовала некая стена, которую я сам многие годы упорно возводил, кирпичик за кирпичиком, лишь бы оградить ею хрустальное собственное «я», слишком хрупкое, чтобы подвергать его опасности соприкосновения с грубым внешним миром. Так Кащей прятал свою душу в яйце, яйцо в голубе, а голубя в кованом ящике на высоком дереве на краю света. Прочная получилась у меня стена, на совесть потрудился, не только посторонние не могли сквозь нее проникнуть, я и сам ее не мог перешагнуть.
То, что я свято берег в себе, чем гордился — духовная независимость, чистая жажда добра, — оказалось наглухо замурованным и полузадушенным. Любовь сделала меня зрячим, но стену не разрушила. Ясно осознанная немота души мучила меня, жгла изнутри; привычный строй речи, мишура привычных мыслей, пошлые дохлые слова, какими мы обменивались с Наташей, утомляли, как черная бессмысленная работа. Постепенно я стал более обычного зол, раздражителен и нетерпим. Наташа все сносила, как богиня, сознающая свое бессмертие; она была выше суеты наших внутренних неумолимых барабанщиков. На самые дурные мои вопросы, касающиеся, например, ее интимных отношений с Николаем Петровичем, она попросту не отвечала, но иногда глубина ее спокойных глаз наливалась подозрительной влагой, что доставляло мне сатанинское удовольствие.
— У тебя когда отпуск, Наташа? — спросил я однажды.
— Наверное, в сентябре. Я хочу поехать в Сочи, не в сами Сочи, конечно, там столпотворение, а южнее — все забываю название — в пансионат. У одной моей подруги родственник директор пансионата. Ой, там чудесно, Витенька. Я в прошлом году отдыхала. Па пляже — ни души, хоть голой купайся. По вечерам…
— Наталья!
— Да, милый.
— Ты можешь помолчать минутку?.. С кем ты поедешь, с Николаем Петровичем?
— Нет, с Леной. Я и в прошлом году с ней была. И Люда брала с собой дочку. Знаешь…
— Наталья! Почему ты не едешь вместе с Николаем Петровичем?
Посмотрела с опаской — какую гадость я придумал. А я ничего не придумал. Это был мирный вечер, один из редких. В такие вечера мы с ней любили мечтать о совместных поездках, строили планы, в которые я не верил, а она им радовалась.
— Что ты, Витя. Мы никогда вместе не отдыхаем. Он ведь очень занятой человек.
— То-то ты ему и изменяешь.
— Я не изменяю.
— А со мной?
— Я ушла от него к тебе.
— Ну ладно, — я подобрел и расслабился, хорошо, что она так говорит. Давай так. Ты мне из Сочи позвонишь и скажешь, могу ли я приехать. Я приеду, и мы недельку поживем в твоем пансионате. Потом сядем на самолет ив Коктебель. Всю жизнь собирался там побывать. Согласна?
— А Леночка?
— Дочку — Николаю Петровичу. Шучу. С собой возьмем. Хоть фруктов поест как следует. Ты же на ней экономишь, на ее питании.
— Как тебе не стыдно, негодяй!
Мы еще перебрали с десяток вариантов отпусков.
Расстелили на полу карту и ползали по ней до поздней ночи. Потом попили чаю и легли спать. Она плакала во сне, теплые слезы стекали на мое плечо. В эту ночь я твердо решил не мучить ее больше и расстаться с ней.
Наступил долгий ровный период, тянувшийся всю весну и начало лета. За это время Николай Петрович не приехал ни разу, на вопросы о нем я получал неизменное «не твое дело, милый!», да в конце концов существование Наташиного мужа как-то потеряло для меня остроту. Иногда всплывало из памяти его предупреждение, что он «раздавит меня насмерть» в случае, если Наташе будет плохо, — этакое духовное завещание благородного обманутого мужа. Ей не было плохо и не было хорошо. С понедельника до пятницы она жила у меня, готовила еду, прибиралась, вечером в пятницу ехала в садик за Леночкой, и субботу с воскресеньем проводила с дочкой у себя дома. Но и в эти дни я ходил к ним в гости и там обедал, хлебал щи из тарелки мужа и пил чай из его большой голубой чашки Леночка перестала дичиться и вскоре занялась моим воспитанием, по ее привычкам и манерам я больше узнавал о характере ее матери, чем от самой Наташи — Дядя Витя, почему вы прихлебываете из блюдечка? Это неприлично.
— Да я, Елена Николаевна, с детства так привык — Надо отвыкать.
Или: — Дядя Витя, не кладите локти на стол.
— Почему?
— Так сидят невоспитанные люди.
«Мильем» замечаний с самым строгим и снисходительным видом. Я научил ее играть в шахматы, и каждое воскресенье мы обязательно садились за шахматную доску. Мне приятно было смотреть, как она морщит лобик, как гримасничает, как волнуется, и я с нетерпением ждал момента, когда девочка поймет, что проиграла, взвизгнет от ярости и обиды, и ринется на меня врукопашную, сметая на пол фигуры и доску. «Хитрюга! Хитрюга!» Разъяренная маленькая фурия, она молотила худенькими кулачками, всерьез стараясь зацепить меня по лицу. Я уклонялся, просил пощады и испытывал мерзкое чувство, будто я что-то у кого-то ворую. Вбегала с кухни Наташа, утаскивала вопящую Леночку за собой, и вскоре та возвращалась — чинная, вежливая, чуть смущенная.
— Дядя Витя, я должна попросить у вас прощения — Что ты, ребенок. Мы же так весело боролись.
Это же игра.
— Но ведь вы играли нечестно? Скажите, нечестно? Ведь нельзя же так играть, да?
Она смотрела так пытливо и с такой взрослой протщательностью, (забавной, может быть), что казалось, она имеет в виду не шахматы. И если так, то она была права. Я играл нечестно.
В начале июня мы с Наташей проводили Леночку на дачу. Перед тем Наташа дала телеграмму мужу, но он не ответил и не приехал. Скорее всего, телеграмма его не нашла или нашла слишком поздно.
А Леночка ждала отца. Очень ждала. Она поминутно спрашивала: «Мамочка, ну где папа? Ну почему его нет? Я так соскучилась».
При этом бросала на меня злые, прокурорские взгляды. В чем она меня подозревала, догадывалась ли? Я неловко совал ей в руки конфеты, кулек с клубникой и боялся, что она сейчас швырнет все это мне в лицо У нее хватило бы огня и азарта. Но ничего не случилось. Поезд гукнул и увез девочку в южные края. Представляю, как тяжко билось ее верное маленькое сердце-колокольчик. Наталья от меня отворачивалась и целый день была холодна и молчалива.
А ночью опять ревела во сне.
Этот июнь и половина июля были самым счастливым, самым упоительным нашим временем. Мы сблизились так, как, вероятно, не стоит сближаться двум людям, опасно. Уходя на работу, расставаясь, мы оба ощущали провал, разрыв в пространстве, точно нас разъетинили навеки, и не меньше трех-четырех раз в день созванивались и разговаривали по телефону.
Разговоры наши были настолько бессмысленны, что коллеги мои, слушая, уже и хихикать перестали, а только пугливо переглядывались, когда я в очередной раз снимал трубку. Я видел красноречивые лица, и мне было наплевать на то, что я нелеп, смешон — дебил с седыми висками, сюсюкающий в трубку вкрадчивые слова.
Хоть убей, не могу вспомнить, о чем мы могли говорить по сто раз на дню.
Важен был не смысл слов, а ощущение непрекращающейся связи Но и в этом мы, конечно, перебарщивали. Много любви, как много вина, не может вместить человеческий организм. Бывало, что Натальино лицо расплывалось передо мной в опостылевшую маску, металлические ее интонации вызывали зуд — это было пресыщение, и всегда в такие минуты, а то и часы, черной змеей вползала мысль, что пора, пора расставаться, пора обрывать. Блажен, кто не допил до дна.