Александр Иличевский - Ослиная челюсть
Смесь подворотни и грота: в глубине дверь железным листом, цвета сумерек, скважины нет. Дверь – заслон: гладкий череп, с затянутыми костью потемками скважин-глазниц, пялится на проходящего мимо героя.
И вдруг герой падает ниц, не успев и сморгнуть, что неладно, – что возникли двое без взгляда, без лиц.
Удар был произведен тяжелым, но завернутым в мягкое – не предметом, но, пожалуй, самой ситуацией невыносимой жертвы, легчайшего из билетов – то есть случайной смерти: тем, в чем причина близнецом выступает следствия, тем, из чего нельзя сделать выводов, тем, что не знает ни слов приветствия, ни своего места в будущем; тем, что из-за его нелепости нельзя назвать бедствием. Следовательно, то, что с героем случилось, обладает природой безличной формы. Потому – не с ним, потому не имели лиц те двое, потому-то все его страхи – вздорны.
Соответственно, то «мягкое» оборачивается ничем иным, как приманкой:
– Ну-ка, братан, ты сюда поди, там у нас для тебя (тычет в дверь) невеста.
Или:
– На вот, купи бинокль, за три штуки отдам, командирский, батя с войны притаранил.
– Слышь, браток, по секрету, та краля (кивает на дверь), ну просто артистка.
– Ну куда ты, стоять, ты ж купил бинокль…
– Толь, а, Толь! Вот Толяй все видел.
– Так что с нами, должник, ты повязан, не вздумай рыпаться…
– Стоять!
– Ну ты, брат, обидел.
Тут второй со спины западает и рушит в затылок. В бинокле: детство, пляж Гурзуфа, сбор мидий…
Только чтоб донырнуть за крупными глубже, выпускаешь весь всосанный кровью воздух. От давленья столба загоняется в темя зренье: давит с висков и выходит в затылок. Звенья протяженных гребков зацепляют тебя в дебри сонных водорослей, во тьму вдоха; невозможней становится путь обратно, движения туже тянутся к цели усталостью, тебя заливает морок, что не всплыть, не пробить, но экземпляр все ближе, и уже не плывешь, но царапаешь камни ногтями, вот еще чуть-чуть и – дотянулся, сколол… И, зажав в руке, зависаешь во тьме, а другой, обнимая ворох разорвавшихся звеньев гребков, держишь этого сна обломок…
…И как только завис, подняли его вдвоем – под мышки один, другой, держа, чтоб спал крепким сном, бессознанием вниз. Движения их легки, взаимны и сведены, и кажется так точны совсем неспроста они: заучены раз в урок смерти, теперь в поток сами превращены – выделения темноты. Четки, как чернота, – их правит ее рука, повторяя себя сама… И то, как они его – Горбунка – от пастьбы в ярмо понесли до двери, напоминало: воры краденое под уздцы деловито ведут домой, чтоб лучший дать корм, с лихвой обеспечить покой… Но прежде взять за постой – сознанием, чтоб сполна.
И дверь их впустила, сна поверхностью отойдя. (Та краля, что обещал один из тех зазывал, сказалась с косой сама, кокетка и егоза.)
И он не застал свой вопль. А все-таки был бинокль – неразменный товар: в растерянности решил взглянуть в него на фонарь… И ринулся рой светил в сетчатку, вздымая гарь, плодя пустоту в надир мозга, взрывал эфир сознания, символ дня, – в ночное вводил конька разума, – хоть горбунка, но все же приятеля. Вводил конокрадам для увода за полог сна. Наводкой служили им снопы искр: горели стога палочек, колбочек, и жар-птицей пылало «Я» на поле сверх-зрения, трением случая о мирный поход в кино зажженного, как гумно.
И воплем тем было «Аа-ааа-аа», пронзающее построчно описание зла, посещенного им заочно.
И вышло так не нарочно.
«Случается, что события, происходящие только в рамках наития – и как бы ненастоящие, – дети сознания то есть, достигать могут такого предела, что позже повесть эмпирики уже не в силах ничему научить человека», – А.А.Брусилов.
И так как событию в эхо свое свойственно превращаться, то все б ничего, но выжил. И пожалел, что выжил.
Видимо, подвал… Трубы отопления, канализации – стратегические жилы пребывания жизни в стенах, стекловата эпидермиса, ржавчина слизистой, вонь лабиринта кишечника; сорокаваттная лампочка, отдавливающая темноту, как головную боль, ладонями просвета от висков к затылку – в глубину девяти квадратных закутка меж переборками – подвала, чрева, трюма – заключения, идущего на всех парах туда, где – если обратиться перекошенным лицом, напряженным в наведении ясности взгляда: различишь в тусклости на проломанных деревянных ящиках какие-то предметы: не-гаечный-ключ, не-ложка, – блестящие приметы боли на столике дантиста – единственная мысль, спасенная в пожаре страха: помещенье это – мой череп болевой. Сознанье же зависит от накала в лампе.
Вдруг напряжение скакнуло. Два «академика» в грязно-белых халатах – анатомичка мясного отдела – выступают вперед, неторопливы: уверенно путаются в проводках, движениях, в кропотливости соединений – гирлянде «крокодильчиков»: помесь капельницы и установки для изучения эффекта Холла. Затянувшееся их кружение, нарочитая медлительность.
Наконец им как бы становится неловко от своего деловитого бездействия.
– Сейчас сделаемся, – вдруг говорит один, тот, что повыше, постнее.
Я замечаю, цепенея, подле себя охапку лохмотьев когда-то добротной лайки. (Неудачная выкройка из шагреневой кожи?) Мой леденящий интерес к ее происхождению. Догадка… Которую я страшно крикнул всем животом. Они набросились и стали меня путать этой кожей.
Опустошенная оболочка жизни. Цель: переливание из пустого в порожнее. Близко возникшая плотность смерти. Сгустки зрения. Безграничное движение извне, являющееся именем чего-то еще несущественного, еще не ставшего. Туманность. Протяженность тугой струны соперничества. «Рождение звезды», «космическое рождение сознания», «уплотнение смысла в тело», то есть зренье сжимается в желток, и происходит формулировка цели: охранение центра шара. Как корь, цвет пыльного заката сквозь ряску из-под воды – разведывательный взгляд создания, которому предстоит стать амфибией. Текущая враждебность суши. Невидимые жители заката. Перетекание клубящейся теченьем теплоты. Естественно, дикая эрекция, тягучий, как ее же протяженность, от той струны соперничества звук.
И оболочка стала наполняться. А я, в нее переливаясь, вдруг стал способен видеть себя со стороны. Точней – свои останки. Такую же охапку мятой лайки.
И уже не маешься, что вот справишь себе скороходы, тогда и тронешься с этого места. И тогда ни один полкан не успеет цапнуть, сторожа – задержать.
И уже не надеешься, что следователь образумится, вновь пересмотрит расклад обстоятельств преступления, его место, где я не жду, оставаясь вещдок: не свидетелем – вещью. Иными словами, отнесется ко мне внимательно: сдует пыль, поместит под лупу и замочит в питательном растворе, поскребет, и, быть может, его осенит: он поймет – что́ это за шкурка.
И уже перестало быть важным: чем обернется побег, где обнаружишь себя – в «нигде» или «здесь», – главное то, что возникнет «после».
Случайно и жестоко, правдиво, как окно, бездарно – по закону: жил-был и бит таков – попал к ним на серийный поступок: тайно кровь меняли на закуску и спирт один к одному – мучителями были для доноров-бедняг, простали их как зайцев, переливали юшку в склянку, несли куда-то к «склифу», где царство ледовитое царит – стерильность, белизна, там им давали спирт и жрачку.
Играли ли в Дахау, иль просто жили, я не ведаю, поскольку мне не были друзьями: Толя, Леня, Некто, – те, кто изобретенья метаморфозы крови прохожего в спиртягу был коллективный автор.
Ударом сбит, я слег у нагроможденья звезд – низовья течения жизни от коварного верховья – от паха – брюха-глада, простейших разумений инстинкта – Бога дара. Но слили только литр. Сердце перенесло надгробье озноба от утраты работ объема. Жалко.
Зачем же кровь? Расходник нелегальный в реанимационном отделенье? Куда ее носили? Кого спасали ею? Бандитов продырявленных на деле?
Смерть – нечистоты вершина. Пусть будут живы.
Но дела не узнать, покуда – даль имущий – не глянешь под руку, чтоб вспомнить – Ялту, рынок: прилавки, горы фруктов, ряд мясной – багровый, алый, белый, и вот – колбасные круги, вот «кровяная с гречей»… И вспомнишь, как сам в студенчестве был добровольцем, отдался медсестре, поиски таинственной вены, истока Амазонки; после в руке оказались зажаты талоны на питанье и плитка шоколада…
Ответа нет, вокруг все сон, и сон во сне, и день за днем туман, но вдруг средь бела дня стал бормотать: «Отрада желанию есть кровь, как качество часов, неподчиненных зренью, но – делу мысли, слов – течь бегло, рвано рвеньем, – быть переводом снов, разбором страха, зренья».
Прорва у Оки
Облак красный, облак белый, рот заката полный. Выдох – перистый и переспелый – разлетелся стаей рыбок золотых над косогором. Взять бы бредень и пройтись, раззудив плечо… Кагором – залпом выпить эту высь для согрева до ночного.
Ночью буду хворост жечь, зябнуть боком до второго петуха, покуда течь ночь не даст рассветом снова.