Сухбат Афлатуни - Ташкентский роман
Свекровь еще раз перечитала и спокойно сложила листок. Вчерашняя обида, что Юсуф написал не лично ей, совсем выветрилась. Осталось только чувство гордости за сына, сумевшего признать ошибки и добиться уважения ученых. Были в письме неясности, надо будет расспросить, не показывая письмо, у Лаги, она что-то знает и темнит. Правда, это была не первая весточка от сына — два месяца назад передал через какого-то алкаша деньги и слова, что цел-жив. Но письмо, написанное живой рукой, пусть не ей, матери, — она простит, — это было так волнительно, получить его. Ничего, углым, я все прощу, даже если забудешь на коленях попросить прощения.
Вы — мудрая женщина, сказали ей в прошлом году на работе.
Свекровь долакомилась нишалдой и, прежде чем спрятать письмо в тумбу с почетными грамотами, поцеловала бумагу.
Утреннее солнце оживило виноградник, запели осы и шмели, по лозам и листьям побежали муравьи. Малик уже копался в земле, поливал грядки с тыквой, смотрел, сделав ладонь козырьком, на солнечное море из виноградных листьев, шмелей, гроздей, неба. После вчерашнего загула Малик был тих и хозяйственен. Небольшой участок под окнами квартиры был уже обрызган водой; здесь же, на деревянном топчане, полулежал Маджус, подпирая тощей рукой крупное напряженное лицо. Братья тихо переговаривались. Журчание воды и хор насекомых заглушали их голоса; было странно, что беседующие сами слышали друг друга.
Разговор выглядел мирно, но это был сложный и глубокий спор. Маджус строго улыбался; Малик уже минуту сидел на корточках, бессмысленно водя веточкой вишни в глинистой воде возле незрелой тыквы.
…Почему мне не позволено прикасаться к этой женщине?
Чтобы не множить ложь, отвечает Маджус. Ее жизнь и так переполнилась чужой ложью, фальшивыми цветами со смертельным запахом. Ей, ука, солгали все: муж, написавший ложь, мать мужа, солгавшая о несуществовании этой лжи, отец, солгавший своим мнимым проклятием. Даже вы, встав на путь сочувствия и похоти, не нашли правдивых слов. Любовь умножает ложь, если не подчиняется любви к истине.
Малик отвечает тишиной, потом начинает рыть землю любимой лопатой. Ака, поворачивается он к брату. Почему мы так живем? Почему я имею право прикасаться к женщине, которую не люблю, и лишен той, о которой болею уже два месяца?
Из окна выглядывает младшая сестренка с книжкой; строгий взгляд Малика загоняет ее обратно во внутренние сумерки.
Мы живем ради келажак — будущего, слышит Малик. Кроме него, у нас ничего нет. Кто-то живет ради сегодня, кто-то — ради завтра, следующей недели. А мы — ради будущего, о котором никто не знает. Ради сладостного духовного коммунизма. В котором общая память, ею все насыщаются, как сладкой едой, и один на всех виноградник, под ним усадят султана. Копните теперь, пожалуйста, чуть правее.
Ака, я верю, но ведь то, что вы сейчас говорите, вам не было открыто в пещерах. Там говорят грубую истину, а ваши слова полны спокойной сказкой. Но лучше бы ваша сказка заканчивалась свадьбой…
Малик копает правее, лопата встречает препону.
Садится на корточки, выкапывает небольшой тяжелый камень. Перетаскивает его к Маджусу, ставит возле топчана. Маджус кивком благодарит и подливает себе из синего чайника. Минуты две братья рассматривают камень, водят пальцами по теплой зернистой поверхности, продолжают беседу. Да, сейчас в аэропорту… Помощник тоже там… Акя, а она долго пробудет в Ташкенте? Щебет нахлынувших на виноградник воробьев заглушает разговор братьев.
РАФАЭЛЬ
На сиденье рядом разместился экзотичный мужчина в серой шляпе. С полминуты он смотрел — сквозь Лаги — в окошко, на неподвижные лопасти винта. Потом театрально спохватился, приподнял шляпу и пропел: добрый день. Он вообще так говорил — как пел.
Готовимся к полету? Лаги кивнула. Мужчина хотел сказать еще какую-нибудь галантность, но тут стали раздавать полетные леденцы. Стремительно повернулся к проплывавшему мимо подносу (серая шляпа подпрыгнула) и ловко добыл целую пригоршню. Так же резко повернувшись обратно, протянул их на растопыренной ладони: угощайтесь. Лаги угостилась, улыбнулась и отвернулась к окошку, где лопасти наконец пришли в ленивое движение.
Гул двигателя был еще не сильным, и Лаги слышала, как за ее спиной сосед шуршит леденцами, пытаясь засунуть их в карман брюк. Кажется, он принадлежал к той же породе авиапассажиров, что и ее отец, обязательно привозивший из командировок рвотные пакеты или охапки освежительных салфеток, которыми можно было надушить всю махаллю.
«Сувенирка из самолета!» — говорит отец, помахивая пластмассовым ножичком.
Двигатель выругался, как ошпаренный сантехник, и самолет взлетел. Колеса еще продолжали крутиться, а под ними уже уплывал утренний город из крыш и песка. Потом шасси спряталось, крыши исчезли, остался один песок.
Серая шляпа поинтересовалась, нравится ли девушке любоваться красотой.
Инстинкт вежливости требовал ответить. Лаги призналась, что внизу серо и неинтересно.
— Неинтересно, — заметил любитель карамели, — еще не значит некрасиво. Красота спасет мир, скоро появятся облака. Я забыл представиться незнакомке: Рафаэль. Рафа. Эль.
Он пыхтит и роется во внутреннем кармане пиджака. Наконец извлекает несколько листочков и великодушно протягивает один Лаги.
«Борухов, Рафаил Нисанович». Ниже: «Врач-уролог», номер телефона. Напечатано через фиолетовую копирку, сбоку красной и зеленой ручкой дорисован цветочек.
— Рафаэль — это дружеское имя, — объясняет мужчина и таинственно улыбается.
На горизонте появились кондитерского вида облачка.
— Лаги. Лаги Ходжаева.
— Лаги? — переспрашивает Рафаил, или Рафаэль, как его там. — Совсем не местное имя. А похожи вы на таджичку. Или метисочку. У вас, я предчувствую, мама русская.
— Мама была немка. — Лаги осеклась. Зачем? Выбалтываться первому встречному, соседу по полуторачасовому, не успеешь оглянуться, полету?..
Но общительный врач был вполне доволен своей почти отгадкой и глубже в душу лезть не собирался:
— У меня талант угадывать нацию. Это сложно, но можно наловчиться. Как вы думаете, какая у меня нация?
Лаги совсем смутилась. Почему-то она считала национальность чем-то вроде физиологической подробности, о чем вслух рассуждать не совсем прилично.
— Еврей… Бухарский еврей? — тихо предположила она.
— Абсолютно, — зачем-то еще тише с улыбкой подтвердил Рафаэль.
(Бедный маленький Султан, звездочка моя, как ты там сейчас…)
Мысли об оставленном сыне и умирающем отце накатывали тяжелыми волнами. Лететь еще час, тоска.
Она поворачивается к соседу, читающему газету. Серая шляпа покоится на упитанных коленях, голова с залысинами о чем-то усердно думает.
— А почему… друзья вас зовут Рафаэлем?
— В честь великого итальянского художника. Моцарт живописи! Знаете, многие мои друзья — люди художественного творчества. Я сам лично временами рисую. Красота спасет мир. Говорят, так сказал сам Достоевский. Вы имеете представление, кто такой Достоевский? Вот, стараюсь жить по этому замечательному призыву. Недавно такой ремонт себе сделал — просто закачаетесь…
Бедная Лаги действительно закачалась — самолет как раз влетел в огромное, нафаршированное вихрями облако.
Самолетик болтало; сосед продолжал рассказывать о красоте, многозначительно глядя на Лаги. А ей вдруг вспомнились буро-зеленые гигиенические пакеты из командировочной коллекции отца — интересно, в этом самолете такие водятся?
— Вы очень бледны; у вас, я чувствую, какая-то личная неприятность, — участливым шепотом пропел Рафаэль.
— Доктор… угостите, пожалуйста, еще одним леденцом… Знаете, у меня в Ташкенте сейчас… очень болен отец. Не знаю, дождется ли он меня.
Качка прекратилась; два леденца на секунду застыли вместе с неуклюже-галантной рукой где-то около плеча Лаги.
Рафаэля прорывает сочувствием, вопросами, жестами участия; последнее, наверное, некстати — несколько раз он ободряюще трогает своими горячими крупными пальцами плечо Лаги. Она слегка отстраняется, принимает сочувствие, сонно отвечает на вопросы, затолкав царапающую карамель языком за щеку.
— Я хочу вам сказать, меня в аэропорту будет встречать машина с водителем. Мы только на минутку заедем ко мне, а потом сразу в больницу вашего папы. Я не могу вас просто так оставить — я давал клятву Гиппократа.
«Клятву Дон Жуана», — думает Лаги.
«Наш самолет совершил посадку в городе Ташкенте…»
Этого Города уже нет, потому что никогда не было. Единственное, что удерживало его от превращения в коллективную галлюцинацию, было требование прописки. В остальном он больше всего походил на сгусток огней, каким, кстати, и представал идущим на посадку ночным самолетам. Расположение аэропорта почти в центре столицы приучало летающих горожан видеть Ташкент широкоформатно и немного сверху. Эта электрическая лужа, пульверизировавшая светящимися каплями на нависшее над ночной столицей крыло, — кажется теперь нечаянным и точным портретом Города. То, что у других городов воплощалось в архитектуре, ландшафте и акценте, в Ташкенте вдруг проступало в невещественности слезящейся самоиллюминации.