Владимир Личутин - Последний колдун
Потыкалась Параскева в углы, слепо помыкалась и, поникнув, загорбатев сразу, потянулась стряпать показную кулебяку.
А свадебщики-гулевщики, опухлые, едва продрав глаза, уже кучились за столом, полнились нетерпением, молодых ждали. Саня, старший из сынов, весь растерзанный, одичалый, граненым стаканом холодил лоб, прятал за толстое стекло фиолетовый налившийся синяк.
– Ой, трубы-то горят, – хрипло охал и матерился шепотом. – Горючкой бы залить.
Братан Василист пламенел возле широким лицом, словно и не гулял вчера, нарочито не замечал Санькиных страданий и вил странную словесную канитель, наверное, мало понятную и самому:
– Ты слышь? Утром-то по радио. Я и говорю, это как понять? Все плохо и плохо... Деньга у американцев опять пала в цене. Я и говорю, это ж как? Помочь бы, а то что...
Саня оглашенно взглянул на братана.
– Ну что, вовсе? – крутнул у виска пальцем, но заметил взгляд погорельской родни и потемнел. – Трубы-то горят. Залить бы горючкой.
– Я и говорю, это как понять? Вчера в Америке деньга пала, сегодня, передавали, опять пала. А как людям теперь жить? Нужна, говорю, помощь... Это что у тебя за фонарь? Ой-ой, парень, не рог ли наставили, – с умыслом намекнул Василист.
– Да в темноте зашибся, – неохотно буркнул Саня, уводя разговор в сторону. – Где они там, что, век ждать? В одеялах запутались?
– Они-то разберутся, а тебя-то как понять. Наверное, не зашибся, а ошибся? – не отставал Василист. Но Саня вспыхнул, зачастил, заикаясь:
– Слушай, да иди ты... Ну окосячился, зашибся, ну, рог наставили. Твое-то собачье дело какое. Может, и забодали, по губам помазали, а не попробовал. Сыт, наелся? Иль еще добавить на второе?
– Говоркой ты, парень, погляжу. Я и говорю, ошибся. Жена в Ленинграде с пузырем, вот-вот осчастливит, а он... Ох и боевой. – Василист перебил небрежно, да и говорил нудно, с растяжкой, но глаза сразу почужели, и что-то отстраняюще холодное прояснилось в них. – А насчет добавки? Так и получишь, не отходя от кассы.
– Эй вы, эй, – окрикнули запетушившихся сродников. И тут появился долгожданный Степушка с затаенной тоской на понуром лице, потоптался сперва у порога, выбирая место взглядом, но во главу застолья, где пустели их стулья, не сел, притулился возле Василиста.
– Молодуху-то где потерял? – Саня плюнул на ладонь и пригладил косую челку. – Как медок-то, сладенек?
– Заткнись...
– Вот-вот, всегда так. Чуть что – и заткнись сразу, – еще ерничал Саня, украдкой подмигивал погорельской веснушчатой курочке, постно поджавшей покусанные до синевы губы, которую так и не ощипал минувшей ночью. Хмельная страсть, винная блажь, что ты делаешь с человеком, какие только веревки и не вьешь из него, заставляя выкидывать самые отчаянные сумасбродные коленца.
Ссора зрела над гостьбой, мрак густился, и чуялось, что в любое мгновенье возможна перебранка из-за самой зряшной пустяковины, а там и свара вспыхнет и затмит вздорных, раздраженных с похмелья мужиков, и сразу припомнится тогда все полузабытое, до времена таящееся во тьме души, и выплеснется в неожиданно случившейся горячке.
– Санька-то фуфло, слышь? – Нарочито отвернувшись, корил Василист сродника приподнятым тенорком. – Ты не обижайся на него, Степан, а лучше скажи, как понять мне? Вот, к примеру, в Америке опять деньга пала сегодня. А меня, если для факта взять? Наломался в работе, но зато все есть.
– Развел турусы, напустил дыму, – вмешалась тетка Матрена. – Дедки нашего на тебя нет. Он бы прояснил.
– Деда сюда, без деда не сядем за стол! – дурашливо завопил Саня. Вроде бы надолго не отлучался из горницы, а уже сумел ублажить душу, украдкой опохмелился, и сейчас всех готов был любить. Вот так случается с людьми: один после рюмки – душу нарастопашку, каждый для него – мил человек, а другому хмель душу стопорит, наливает ее желчью.
– Да замолчи, уже тепленький, когда и успел. Наша мамушка заумирала. Не ко времени собралась.
– А чего с ей случится. Уж скокой год умирает. Еще и нас туда проводит, – отмахнулась одноглазая сестра.
Тут и Люба появилась, в голубеньком легком платьишке с воланами, глянцево-черный волос забран на затылке в тугой узелок, а походила сейчас невеста на девчонку, случайно забредшую на чужой пир. Степушка сразу загорелся, вытянул шею, закрутил головой, но Люба прошла мимо и села во главу застолья на вчерашнее место.
– Долго спишь, доченька, – упрекнула шутливо тетка Матрена, морщинясь улыбчивым лицом. – А мы уж заждались, нам без молодых тошнехонько. – Ну как, а? – И подмигнула заговорщицки, подталкивая на сокровенный разговор. – Степка-то, гопник наш, мозги крутил: лошади моего возраста все по-дох-ли... Ты его, доченька, покрепче зауздай-то, но и ноздри удилами не рви, слабину давай.
Люба отмалчивалась, еще вся во власти недавней ночи, вымученно улыбалась и поглядывала на дверь.
– Мати-то где, где Параскева Осиповна? Санька, зови мать. А ты, Степушка, не сироти молодую, – уже закручивала новый гостевой день тетка Матрена, призывно сияя железными зубами. Быстро обнесла гостей по первой, свадебщики готовно опустошили стопки, отчаянно крутили головами и долго жмурились, не притрагиваясь к закускам: сразу же наполнили посуду вновь, и вторая рюмка теперь прошла ясным соколом.
Когда-а девчонке лет шестнадцать,то всяк ста-рает-ся обнять...
У Сани гармошка готовно распушилась на коленях, сладко потянулась, и мужик повел песню с надрывом, прищурив глаза. А Василист, уже багровый от вина, кричал во весь голос:
– Фуфло он! Любого спроси! Пустодыра! А у меня во! – и с грохотом выложил на столетию волосатые, уродливо разросшиеся кулаки.
– Ты-то работник, уж чего там, – успокаивала племянника тетка Матрена. А Саня растерянно оглаживал хромку и тревожно поглядывал вокруг.
– Темнота... костолом... напросится у меня, – бубнил он, а злиться не хотелось, ибо душа, вновь разгоряченная вином, готовно раскрылась для веселья.
– Ведь не у себя дома. Чего шумишь-то, скажи? – приступили гости к Василисту, укоряя его. – Он тебе чего плохого сделал? Кулаки чешутся, дак поди об угол почеши, а мы тут воли тебе не дадим.
Хорошо, подоспела Параскева на шум, а за нею и сватья Фелицата вошла с поджатыми в узелок губами, чем-то круто обиженная.
– Чего не поделили? – Хозяйка локтями раздвинула гостей и меж посудой втиснула духовито пышущий поднос с пирогами. Позади нее забыто как-то и одиноко стояла Фелицата: к низко опущенной груди, перетянутой ситцевым фартуком, прижато деревянное блюдо с кулебякой, Фелицата пытливо приглядывалась к дочери, и по напряженному материнскому лицу было видно, как силится она что-то выспросить взглядом. А Параскева вскинула короткую пухлую руку и, когда все замолкли ожидающе, поклонилась в красный пустеющий угол, после и свадебщикам отбила поклон, видно, с намерением сказать молодым доброе путевое слово. Тяжелое шерстяное платье сбилось, на тупеньком коротковатом носу выступила испарина, веки набухли, как бывает у больных сердцем людей. Но по тому, как молчала Параскева, ощипывая на груди платье, чуялось тревожное напряжение ее души. Но гостям хотелось веселья, после второй стопки они отмякли и втянулись в гулеванье, а потому хозяйкину заминку приняли, как понятную жалостливую растерянность и грусть постаревшей матери, оженившей последнего сына.
– Чего тянешь?! Не трави людей, – окрикнула тетка Матрена, а Саня, улыбаясь застолью, готовно потянулся к хромке. Но что-то грозовое мраком подернуло лицо Параскевы, налитое красниной. Но она смолчала, из рук Фелицаты приняла кулебяку и разломила.
– Вот у меня невестушка-то, – сказала невнятно и хрипло. Молодые переглянулись, Степушка внезапно зарозовел до корней волос, нашарил в подстолье влажную девичью ладошку и стиснул ее, а Люба женским чутьем сразу уловила в голосе свекрови недобрые нотки и побледнела.
– Почто пустая-то?.. – спросил кто-то невпопад. Саня пожал плечами и хохотнул, пожилые родичи переглянулись, украдчиво улыбаясь.
– Параня, а рыбка-то где? Позабыла? – ехидно спросила тетка Матрена. И тут Фелицата сморщилась обиженно и со всхлипом заплакала. Только тогда дошла до всех Параскевина крутая выходка. Дочь подскочила, зло дернула за рукав:
– Мама, опомнись...
– Ты меня не дерьгай! Что я такого сказала? Пустая молодка-то, не соблюла себя, вот.
– Мама, зачем вы так? Парасковья Осиповна... – Отчаянный Любин голос, натянутый до звонкого последнего предела и готовый вот-вот сорваться, словно бы пробудил всех, и в горнице стало невозможно от хмельного галдежа.
– Что мама, что? – обманутая в своих ожиданиях, закипела Параскева, слыша и понимая сейчас лишь себя. – Красок-то в поcтели нету. Где краски, а?
Люба выскочила из горницы, пряча в ладонях лицо. Степушка, роняя стулья, кинулся было следом, но возле матери остановился, ненавистно выплеснул в лицо: