Дина Рубина - Во вратах твоих
Яша презирал Фиму Пушмана и страшно унижал, как унижал он всех, кто не мог ему ответить. Фима Яшу ненавидел и на каждое ядовитое замечание того огрызался просто и тупо, как двоечник с последней парты. Бывало, Фима, как простой курьер, раз пять на день появлялся у нас, подтягивая штаны и затевая попутно нечленораздельные беседы, – это Яша заставлял его носить на Бен-Иегуду и обратно какие-нибудь ничтожные бумажки. А ведь Фима не подчинялся ему ни в коей мере, Фима был членом Еврейского конгресса и собственностью Иегошуа Аписа. Да, он был собственностью Гоши, ибо тот вывез его из России на гребне какого-то международного скандала (Гоша, благодетель, многих вывез; в те годы он был духовным воротилой крупных отказнических банд) – привез и пристроил его в конгресс, так что Фима и сыт оказался, и при деле…
Так вот, явился Фима Пушман с рукописью от Иегошуа Аписа, с пачкой печенья и банкой хорошего кофе, которые и вручил «девушкам», нам то есть, очень галантно. Вообще, по словам Риты, бабы Фиму любили. За что его любить, энергично отозвалась на это Катька, за бороденку фасона «жопа в кустах»? Бороденку и впрямь Фима отрастил бедную, мясистые щеки просвечивали сквозь чахлую шкиперскую поросль, а если еще добавить, что выражение лица у Фимы во всех случаях оставалось лирическим, то придется согласиться, что с точки зрения литературного образа Катькино определение хоть и грубоватое было, но довольно меткое.
– А я сейчас одного знакомого встретил, из Москвы, – начал Фима, усаживаясь рядом с Ритой и подперев толстую щеку рукой. После этих слов он задумался, видно прикидывая – что дальше-то по этому поводу сказать и стоит ли вообще продолжать говорить… Потом решил, что – стоит, и добавил: – Он там был самым главным в метро…
– Лазарем Кагановичем? – невозмутимо спросила Рита, не повернув головы от дисплея.
– Нет, зачем… Его зовут Володей…
Возник Христианский с толстенной рукописью в руках и сказал мне:
– Вот. Этот роман вы должны вылизать до последней буковки, сделать из него «Войну и мир».
– А что это? – спросила я.
– Бред сивой кобылы, и очень увлекательный, просто детектив. Риточка, – позвал он, – вы не находите, что Мара очень увлекательно врет?
– Да, – помолчав, отозвалась Рита, – но темна, как шаман в Якутии.
– А кто такая Мара? – спросила я.
Из Ритиной кабинки вышел удивленный Фима Пушман – поглядеть на меня.
– Вы что – не слыхали о Маре Друк? Это известная отказница.
Тут Яша, приревновав Фиму к биографии Мары, сам начал рассказывать историю чудесного избавления семейства Мары Друк на личном вертолете миллионера Буммера, то и дело вставляя свое «но не за то боролись», хотя можно предположить, что десять лет сидевшая в отказе Мара боролась именно за то.
Впрочем, биография Мары занимала его недолго, и вскоре охотничий интерес его переключился на вечную, тупо покорную дичь – Фиму Пушмана, стоявшего рядом.
– А скажите-ка, Пушман, конгрессмен вы мой, – поигрывая пальцами по ремням портупеи (так пианист бегло пробует клавиатуру), начал Яша. – Правда ли, что в городе Горьком особенным успехом у населения пользовались ваши праздничные снимки покойника в гробу?
– Они не были покойниками! – встрепенулся Фима.
– Я и говорю: живой человек выглядит в гробу привлекательней, чем дохлый, это вы неплохо придумали. И хорошо шел клиент?
– Я профессионал! – с вызовом ответил Фима, уже подозревающий, что Христианский взялся за свое. – Клиенты моей работой были довольны.
– Конечно! – в упоении заорал Христианский, закатывая глаза. – Я ни в коем случае не умаляю вашего профессионализма! Просто мне интересно, платил-то кто: родственники усопшего или сам покойный?
– Платил покойник, – скромно подтвердил Фима, но вдруг, осознав все коварство Яши, отчаянно воскликнул: – Но он был живой!
На какое-то мгновение этот запредельный бред показался мне диалогом из пьески авангардного драматурга.
Вдруг в своей кабинке дико захохотала Катька. Будучи от природы гораздо сообразительней, чем я, она поняла все быстрее: талантливый фотограф Фима Пушман сумел поставить на твердые рельсы обычай рабочих масс города Горького фотографироваться всей семьей с дорогим усопшим в гробу. И многих потенциальных усопших он уговаривал сняться заранее в кругу семьи, пока смерть не исказила дорогие черты.
– Брось, – сказала я позже Катьке, – ни за что не поверю! Этого просто не могло быть!
– Почему? – весело возразила Катька. – Ты жизни не знаешь! Люди как рассуждают: фото остается внукам и правнукам, кому охота фигурировать в веках с тощим желтым носом? Фима арендовал гроб, держал его в ателье, клиент приходил красивый, выбритый, праздничный, укладывался на минутку – вокруг родные и близкие – чик! – вылетает птичка, и человек идет дальше праздновать Первое мая или там Седьмое ноября.
– Нет! – повторила я твердо. – Этого не могло быть. Нормальный человек всегда отталкивает от себя смерть.
– Дура… – проговорила Катька неожиданно грустно. – Ты что, забыла, как пьют в России?!
После обеда явилась заказчица из Сохнута забирать готовую брошюрку о новых правилах таможенного досмотра, и Яша, сцапав свежую жертву, полтора часа мытарил ее у компьютера, экзаменуя на предмет всевозможных существующих и несуществующих программ и ласково доказывая ничтожность экзаменуемой.
– Вы, конечно, знаете – сколько мегабайт вмещает хард-диск этой модели IBM? Ну-ка, ну-ка… Не знаете? Помилуйте, это знает любой питомец интерната для слабоумных… – Или что-то вроде этого.
Заказчица жалко улыбалась и сосала через трубочку минеральную воду из пластиковой бутылки…
Наконец, отпустив полудохлую сохнутовскую мышку, Яша съел последний банан и обеими руками защелкнул пустой кейс тем же движением, каким взмокший дирижер оркестра сажает заключительный аккорд симфонии.
– Я побежал к Апису на Бен-Иегуду, – сказал он, – на заседание совета директоров. Если кто позвонит – буду завтра с утра.
У дверей он обернулся и, лучась подленькой рыжей ухмылкой, добавил:
– Ночью будут бомбить.
Когда за Яшей захлопнулась дверь, Катька сказала громко:
– Полководец долбаный!
Средь ночи запели трубы Страшного суда. Нет, грешно обижаться: недели за три объясняли по радио – как именно в случае воздушной атаки будет гудеть сирена. Просто мы не знали, что один из самых мощных усилителей звука установлен на крыше нашего дома, то есть на наших головах. Поэтому тот леденящий душу слаженный вой, взмывающий и опять ныряющий куда-то в глубины живота, никак нельзя было принять не за что иное, как только за пение труб Страшного суда.
Я осталась лежать, совершенно распластанная этим воем.
Выскочил из соседней комнаты Борис, крикнул:
– Что ты валяешься?! Немедленно в комнату! – поднял на руки оглушенную со сна дочь и понес в наше убежище.
Там уже метался возбужденный и, кажется, ужасно довольный всем происходящим наш пятнадцатилетний балбес. Поддергивая спадающие, на слабой резинке трусы, он то хватал коробки с противогазами, то бросался на кухню за ножницами.
Когда Борис закрыл дверь и принялся заклеивать щели клейкой лентой, сын с воплем «Салфетки забыли!!!» стал рваться наружу, так что в конце концов для успокоения пришлось дать ему по шее.
Путаясь в резиновых завязочках, стали надевать специфически воняющие противогазы. Руки у меня тряслись, как на последней стадии паркинсона. Борис отобрал у меня противогаз и стал надевать мне на голову, рявкая: «Подбородок в выемку! Подбородок, я сказал, в выемку!» По радио передавали нежные песни. Я думаю, их отобрали заранее. «На будущий год мы сядем с тобой на балконе, – пел вольный женский голос, – и станем считать перелетных птиц… Вот увидишь, как все будет прекрасно в будущем году…»
Дочь позволила натянуть на себя противогаз, но, когда увидела наши страшные крокодильи рожи, заплакала и стала срывать с себя маску.
– Доченька, смотри! – крикнул отец и принялся отчебучивать, задирая ноги, кивая рылом противогаза и виляя задом. Подскочил ко мне, схватил, поволок по комнате отплясывать дурацкое какое-то танго.
– Я хочу в туалет, – сказала я, трясясь неуемной какой-то тряской.
– Это от страха, ничего, – сказал он и крепко прижал меня к груди. – Дети, быстренько отвернулись, мама сядет на ведро.
Тут опять завыла сирена, но по-другому – ровным утробным воем.
– Отбой! – сказал сын.
По радио объявили, что можно снять противогазы и выйти из загерметизированных помещений. В большой комнате надрывался телефон. Борис содрал с двери клейкую ленту, я выскочила и бросилась к аппарату.
– Семейство Розенталь? – вежливо осведомились на иврите.
– Нет, нет, – задыхаясь, ответила я. – Вы опять ошиблись номером.
– Да-да-да! Ну конечно! Противогаз, герметизированная комната, клейкая лента… Господи, какая же вы прелесть! Я умилен, умилен… Дайте ручку…