Пер Петтерсон - Я проклинаю реку времени
Вот ведь — черт побери; я знал, что она больна и, может быть, смертельно, поэтому я сюда и приехал, примчался следом за ней из дома, я не сомневался в своих побуждениях, но сказал тем не менее: «Мама, я развожусь».
И я сразу увидел по ее спине, что она подобралась и осторожно перенесла центр тяжести из одной точки внутри себя в другую, оттуда, где только что была она, туда, где, по ее разумению, мог находиться я.
— Сядь-ка, — она подвинулась, словно давая мне место, хотя места было полно со всех сторон, и похлопала по жухлой траве и сказала с нотками нетерпения даже: — Ну иди же. — И я сделал несколько шагов вперед и уселся рядом с ней на небольшой дюне. Снял коричневую бумагу с бутылки и поставил ее между ног, вкрутив в белый, рассыпчатый песок, чтобы она не опрокинулась, но не думаю, чтобы мама оценила это. На меня она вообще не смотрела, отчего я чувствовал себя неуверенно.
5
За много лет до того, в начале семидесятых, я учился на углу улиц Дэлененг-гате и Гётеборг-гате в Осло. Чтобы попасть туда, я каждое утро проходил смехотворно короткий путь, поскольку жил на той же улице возле площади Карла Бернера. Мне только что исполнилось двадцать, это было мое первое собственное жилье, после родительской квартиры в пригородном Вейтвете, где я рос в конце пятидесятых и все шестидесятые, я съехал из дома как только смог получить студенческий кредит[2]. В те годы у тебя не существовало выбора — ты должен был вести себя так хочешь не хочешь, если тебе дали шанс расти дальше, как это все еще формулировали тогда на нашей улице, да и не только там.
Жизнь на новом месте я начал с того, что поехал в центр и купил себе за некоторые деньги стереосистему: усилитель Tanberg TR 200, проигрыватель Lenco и двадцатилитровые колонки не помню какой фирмы — звук был только держись, хотя вся конструкция не превосходила оригинальностью ту стереосистему, которую купил на свой студенческий кредит мой старший брат. Это был период, когда я много обезьянничал с него. Не во всем, это правда. Я, в отличие от него, был коммунист, маоист, к тому же он отлично умел все делать руками — плотничать, малярничать, рисовать, — но мне и в голову не приходило взять с него пример в этом. Зато я читал книги. Горы книг. И делал это так самозабвенно и страстно, полностью погружаясь в книгу, что он несколько раз пытался перенять у меня эту манеру, чем, помню, очень меня радовал.
Если от этой своей школы на углу я спускался вниз по Гётеборг-гате, то довольно скоро доходил до шоколадной фабрики «Фрейя». Здесь работала мама. Она стояла у конвейера в конфетном цехе восемь часов в день пять дней в неделю, не считая сверхурочных, и так много лет. Окрестные районы Дэлененг и Рёделёкка насквозь пропитались запахом шоколада и какао, особенно резким рано утром, когда воздух свежий и еще влажный, но запах этот мог показаться мне неприятным, только если я накануне лег слишком поздно, перебрав пива. А обычно он давал чувство уверенности, вызывая в памяти какие-то дни, какие-то лица, застолья за парадно накрытым столом, салфетки, косой солнечный свет, льющийся сквозь свежевыстиранный тюль, и в центре — я со своим чувством, что все вокруг вдруг стало красивым и правильным. Когда я изредка, как раз в такие долгие одинокие вечера в квартирке на Дэлененг-гате, позволял себе всерьез пережить это чувство заново, мне иной раз хотелось вернуться в детство, хотелось так сильно, что я пугался сам себя.
Когда школьный день заканчивался или если мне надоедало ошиваться в столовке, я частенько спускался по Дэлененг-гате ниже, обходил один квартал, добирался до стадиона «Дэлененг», где был вход для персонала «Фрейи», и устраивался тут, прислонясь к старинной кирпичной стене: мне нравился ее запах, нравилось, что она пахла природой, местами, где мы гуляли с отцом, заповедниками Эстмарка и Лилломарка. Я разглядывал огромную, блестящую, металлическую скульптуру Арнольда Хаукеланда — она стояла у ворот на высоком постаменте и медленно вращалась. В то время ее только года два-три как установили, по замыслу она призвана была изображать водяную арфу, а ветру надлежало выдувать из нее подобные музыке звуки, я знал все это с чужих слов, но сам звуков, достаточно громких для моего уха, никогда от арфы не слышал. Я курил заготовленную дома самокрутку с табаком «Петтерё-3», и у меня было столько времени, сколько никогда уже потом в жизни. Я грелся на солнышке и поджидал маму — скоро, как только смена кончится, она выйдет из большого здания и направится к воротам. Я издали видел, как она выходит из дверей, и всегда вспоминал стихотворение Рудольфа Нильсена, которое начинается словами:
Я долго смотрел, как ты шла, —Я чувствую тебя издалека…
и, буквоедски говоря, написано им предмету своей любви году в двадцатом или около того, но я вспоминал его, потому что стоял как раз на стрелке между Дэлененг, Рёделёкка и Грёнерлёкка, в рабочем Восточном Осло, который был для Нильсена своим, и подпирал стену перед фабрикой, на которой наверняка работали многие из его подружек, и пусть сейчас к воротам подходила не моя невеста, а моя мама, но «сердце млело», как говорится в стихотворении. Так оно отзывалось.
Я выпрямился, выждал, пока мама останется одна, и крикнул:
— Шоколад фабрики «Фрейя»!
— Не хочу, — ответила она.
— Карамель фабрики «Фрейя»?
— Тоже нет, — ответила она, покраснела и засмеялась, потому что увидела, что сторожа слушают наш разговор и хихикают над нами. — Так, так, стоишь тут, — сказала она потише, дойдя до ворот, которые сторож ей открыл. — Деньги кончились?
Она угадала. Я вечно сидел без денег, но я ответил:
— Что за инсинуации? Ты хочешь сказать, что я стою тут и жду родную маму, которая возвращается после тяжелого трудового дня, потому только, что случайно оказался на мели и предполагаю, что она по этому случаю мне подкинет деньжат? Эх, мама, мама.
— Так сколько тебе надо? — спросила она.
Я пожал плечами.
— Вот, — сказала она, сунула руку в свою сумочку, вытащила видавший виды кошелек и открыла его вороватым движением, отработанным и отточенным годами долгой практики, чтобы любопытный спутник жизни, потерявшим экономическое господство в семье, не смог увидеть содержимое; она ловко выудила стокроновую бумажку, сложенную в тоненькую трубочку, и сунула ее мне, а я сделал вид, что якобы отталкиваю ее руку.
— Возьми, — сказала она.
Я сразу увидел, что это за купюра.
— Нет, мам, какого черта, это слишком много.
Это на самом деле было слишком. Для сравнения скажу, что за свою квартиру я платил в месяц сто семьдесят.
— И не будем больше об этом, — сказала она. — Отцу не говори.
— Я с ним никогда и не вижусь, — ответил я.
— Это вряд ли его вина, — сказала на это мама и была права.
Ну ладно, я ему ничего не скажу, с какой стати мне говорить? И сто крон мне очень кстати, это уж точно. Но я ждал ее в тот день у ворот не потому, что у меня кончились деньги, вовсе нет, безденежье давно стало образом жизни, я и внимания на него уже почти не обращал. Я торчал у ворот, потому что хотел ей рассказать кое-что, о чем она не знала и никогда бы не догадалась.
— Может, попьем кофе в Бергенсене, а потом ты домой? — предложил я. Это было до того неожиданное предложение, что она согласилась, не успев подумать. Обычно мы просто поднимались вдвоем по Гётеборг-гате, потом по Дэлененг-гате доходили до площади Бернера, минуя по дороге кинотеатр «Ринген», где я в одиннадцать лет смотрел «Легион Зорро» в двух частях, по одной серии каждую субботу с нескончаемой неделей между, переходили дорогу и шли до недалекого уже метро, беседуя о книгах, которые прочитали, о новых фильмах и о старых, пересмотренных наново, как, например, «В субботу вечером, в воскресенье утром» с Альбертом Финни в главной роли, его как раз показывали по телевизору на той неделе. Маме Финни тоже нравится, особенно когда он и начале фильма на своей велосипедной фабрике, засучив рукава рубашки, рубит правду-матку — сообщает пожилым рабочим, что их засосало по уши довоенное дерьмо, перечисляет, на что лично он не собирается тратить свою жизнь, и говорит, что он, черт возьми, не позволит обращаться с собой как с быдлом: I'd like to see anybody try to grind me down, that'll be the day. What I'm out for is to have a good time, all the rest is propaganda![3] — говорит он, решительно поджав губы, хотя это просто детский лепет, и мама моя понимает это лучше многих, но она взмахивает своей сигаретой и вслед за разглагольствующим на фабрике Альбертом Финни вдруг произносит довольно громко прямо посреди площади Бернера: All the rest is propaganda! — она прищуривается и перекатывает ноттингемширские «r» и вдруг неожиданно смеется грудным смехом, озадачив меня, хотя мне кажется, что это крутая фраза. Мы меняем тему и переходим на начальника конфетного цеха, который стал позволять себе известные вольности с персоналом женского пола, а на «Фрейи» неженского пола и нет, во всяком случае в конфетном цехе. Она больше не может выносить это похотливое чудище и планирует акцию протеста, так что хорошо бы нам поговорить, как ее лучше проводить, эту акцию.