Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2004)
Время от времени она красила волосы и ходила в запотелом пакете, отчего лицо казалось голым и большим и маленькой — макушка с катышком волос, и на праздник готовилась, красилась серьезно и старательно, а уже в загуле мазалась напропалую, ярко, цветасто и будто напяливая маску. Надевала черную короткую юбку, черный жакетик и черные туфли на каблуках. В пляске белые крашеные волосы то собирала, то распускала, взбивая пятерней, трясла головой, и все прыгала, ходила по кругу, играя голыми плечами, загорелыми и прохладными, и, подбегая к столу, опрокидывала стопарек и неслась дальше — по-новому высокая, постройневшая на каблуках. Икрами-стерлядками, и подъемом ног в сбруйке ремешков, и развевающейся химически-белой гривкой, и накрашенным лицом — всем целила она в общее, витринное, и попадала. И, упиваясь этим попаданием, плясала, то вырываясь капризно из жадных рук, то кидаясь в другие и глядя сквозь лица в свои грешные дали.
Колька этого не выносил и мог схватить за руку, оторвать от лыбящегося плясуна: “Мама, ну хватит, пошли!” Переживания его постоянные, он так ими проеден, что говорит о ее пьянке спокойно и по-взрослому. Раз кому-то из женщин угораздило брякнуть: “Коля, иди мать забери из магазина”. Мать на развезях стояла в магазине и скандалила из-за бутылки, которую не давали в долг. Коля тащил ее по улице и плакал и грозил, что не пойдет завтра в школу, потому что стыдно, и назавтра вправду не пошел, несмотря на уговоры, и весь день пролежал, как больной. К вечеру ходил осунувшийся, с провалившимися глазами, и Бабушка говорила: “Гляди, парнишку как оборвало!”
На другой день не было ни черного костюма и ни туфель, были обычные калошки, бледное лицо с потемневшими глазами, опохмелка у товарок кислой бражкой и пропадание на сутки-двое в какой-нибудь вечно пьющей избе. На второй день — черные провалы глаз и в опухшем лице тошнотворное что-то и трупное. Веки треугольные, а глаза острые и жгут, как углями. На щеках малиновые сосудики. Бабка стонет: “Да это чё такое-то, я ничё не понимаю, две дочери люди как люди, а эта кобыла стакан увидела и как с хрена сорвалась! Хоть бы за работу держалась, а то нисколь не дёржится, так хоть деньги на пекарне платят, уж ладно припеку нету-ка”.
Ночью металась по койке, бормоча несуразицу, скрипела зубами, как ведьма, орала, днем отлеживалась, и Бабка говорила: “Совсем девка запилась, лежит как скелет — одно основанье осталось”. Галька приходила в чувство и спала, и сердце, попавшее не в те руки, с верным усердием гнало кровь и билось до конца, и выходило шиворот-навыворот: не дух тянет немощное тело, а тело зачем-то тащит упирающуюся душу.
После гулянок Галя впадала в рьяную уборку, будто из себя выгребая грязь и дурь, и Бабушка отмечала с гордостью: “Убралась вчера”. Казалось, чуть что, она убирается, как простоватая зверюха, которую вовсю обложили, а она то в домик, то из домика, то вдруг лапами затарабанит по колесу, а то вдруг опилки выгребать начнет из гнезда и думает, что спасется.
Грубо и хватко отжимала Галя парящее белье на снегу перед баней. Несло слабо ароматцем порошка и мощно — простором, ветром. И на ветру белье особенно сырым казалось, и отжатые наволочки, пододеяльники жгутами лежали в тазу, на них падал снег, и они стыли, а на веревке каменели кровельной жестью Колькины рубашки, штаны в заплатках и покачивались, похрустывая и вымораживаясь. И был свой дрызг и исступление в Галькиных красных руках, засученных рукавах, и проходящему Василию думалось: “Чтоб тебя саму бы, дуру, выжать да на ветер повешать, чтоб, сука, протрбезвилась”.
...Поползень, или, по-Бабушкиному, дятелбок, остукивает избу снаружи, перепархивает, косится на Кольку в окно. А Коле задали к празднику звездочку из бумаги сделать, и он показывает: “Мам, посмотри, хорошо получилась?” А мать сидит у телевизора в халате, опухшая, животно полная трехдневной пьянкой, и бросает зло: “Нормально!”
7
К Ваське тянулись решительно все в доме по причине исключительной храбрости этого кота, тем более что бывал он дома не часто, уходя и пропадая неделями независимо от погоды и времени года. Казалось, даже наиболее прельщали его именно самые суровые времена, а лето он переживал со скукой, и никаких особых чувств в его душе оно не вызывало. У этого непобедимого кота была скуластая, в серых шрамах морда, широкая за счет густой и крепкой шерсти на бакенбардах, и уши обтертые, повядшие и отмороженные. Одно почти под корень сносилось и торчало лепестком-клапанком, с серым мертвым ободком. Сам пепельный, бусый, будто опаленный жгучим морозным ветром, снежной далью, никогда под ногами не путался, хвост не задирал, как домашние ластящиеся прихлебатели. Сыто сходящий на конус и полосатый, был он у него вытянут в толстую стрелу, а когда ел, опущен тяжело, как у больших и серьезных кошек, и загнут на кончике.
Уйдя из дому, он мог встретиться в чужом и дальнем месте, продираясь через собачьи порядки к любимой кошке или выдвигаясь на склад рубиться с крысами. Узнающий Кольку по вздоху и шагу, встреченный в походе, даже и сойдясь с ним глазами, глядел сурово и собранно, требуя того же служения, и Колька сомневался, Васька ли это, и вдвойне мучился.
Зато какое было счастье, когда котище врывался, стремительный, как снаряд, и с таким запасом холода в шерсти, будто там помещался целый мир — зимний, бездомный, пахнущий морозно дизельными и кочегарками, и от контраста между холодами-опасностями и уютом дома сжималось сердце. Раз приполз с разбитой головой, и его перевязывали, но, едва поправившись, снова ушел в ночь. Иногда слышали низкое и стылое мэ-э-у! Мурчал редко, больше из жалости-обязанности к хозяевам, сипло, со сбоями, будто урчащее устройство было простужено и посохло-потрескалось, как старая гармонь.
Колька обычно засыпал на боку, но при коте — на спине, и кот приходил, тепло и тяжело ложась на груди. И Колька вздымал его дыханием аккуратно, боясь спугнуть, и кот, которого начинало кренить, встречным напряжением перемещал вес, держась, как на палубе.
8
Умирают в деревне каждый год и обычно зимой, будто кто-то подскребывает, подчищает жизнь, и она становится проще, пустее. У Гали две старшие сестры — Татьяна за Василием и Надежда за Женькой. У Жени год назад умер трудяга отец, механик прежней, геройской закваски, запускавший в мороз самые несусветные дизеля и копавшийся в своих очочках на резинке с неживым “вихрюгой” с такой верой в его оживление, что он от этого будто и взревал. Едва отметили годовщину Дедки, как умерла его жена, и вышло за полмесяца: Дедкина годовщина, тети Нюрины поминки и девятины.
Татьяна, Надежда, Галя, родственницы дальние-ближние, просто женщины приходят, и идет работа — режут, рубят, стряпают блины, готовят винегреты, салаты. Селедка-туруханка под шубой, кутья, пироги такие-сякие, чего только нет. Двери настежь — стол накрыт. Все вешают одежду, проходят, едят, поднимают. По три стопочки выпили, закусили и выходят, освобождая место. Слов, речей, тостов никто не говорит. Не принято, не- охота ли, не умеют ли, а главное — и так все понятно. Лучше лопатой ли, пилой помочь. А вот обставить гладко, словами красивыми и прочувственными — этого нет.
За столом словечко за словечко разговорчик о том о сем вполголоса, про сети, что их плесень завалила, или что рябина нынче задавная — соболь на капкан хрен забил. После стола мужики курят в кухне за печкой, там уже поживей разговоры, и Женька тоже поддерживает, не обижается.
Три раза, как по волшебству, накрывался длинный стол в Жениной избе, и проходила вдоль него вся деревня — Дедка и Баба Нюра уважаемые люди были. И три раза подряд с тем же стараньем готовили женщины стол, и казалось, если бы смерть с катушек слетела и еще чаще наведывалась, то сражались бы за память и уважение, пока последняя не рухнула и уж некому бы стало поминки отводить.
А вообще поминки для кого горе, а для кого праздник, место, где можно пожрать и стопаря дармового пропустить, особенно если с похмелюги. Для рыщущих бедолаг по сравнению с буднями — пропитыми, нищими, убогими — это подарок. И не просто нальют три стопки, а еще и винегрету, салатьев, блинков подложат с маслом, всего, чего хочешь. Для таких чем больше смерти — тем лучше. Вечный праздник, вечное застолье. Только и обедали бы.
Зашли как-то два братца, один совсем неживой, а другой уже урвавший где-то пускового стопарьца. Оказавшись за столом, он вдруг развеселился, что-то стал плести, пропустил три рюмахи, пошел покурить, а потом бодренько и свойски вернулся на место, что-то собираясь рассказать и заранее улыбаясь. Надежда его не пустила:
— Поминка все-таки, не пьянка.