Шалом Аш - Америка
— Давненько уже не было письма от отца, — начинает она.
— Задержалось, наверное, — отвечает Иоселе, всплескивая ручонками. — Письмо из Америки долго идет! — И, глядя на заходящее солнце, размышляет: — А знаешь, мама, папа сейчас только встает…
— Почему ты так думаешь?
— Потому что в Америке сейчас всходит солнце — когда у нас наступает ночь, там начинается день, — рассказывает Иоселе, бурно жестикулируя.
Хана-Лея в ответ вздыхает.
— Ах, оставил меня здесь муж, покинул, — говорит она, покачивая головой.
— Думаешь, ему там хорошо? — спрашивает Иоселе, заступаясь за отца. — Ох, и хочется ему, наверное, увидеть нас, как и нам его.
После молитвы неожиданно появилась Шейнделе. Никто и не заметил, как она прошмыгнула, пожелав всем доброго вечера. Красные щеки выглядывали из-под платка; кхеканье вместе со смешком, как всегда, сопровождало разговор.
Каждый раз, когда ни с того ни с сего появлялась тетя Шейнделе, Хана-Лея испытывала тревожное чувство: она знала, что эта тетя без причины не приходит — видимо, что-то случилось; да и ее усмешка с кашлем всегда предвещали что-то нехорошее.
Тетя Шейнделе, по своему обыкновению, уселась в уголок и спросила: — Лейбуша еще не было?
Теперь уже точно стало ясно: что-то случилось; то ли беда, то ли радость — тетя могла появиться в обоих случаях, и Хана-Лея с бьющимся от страха сердцем села дожидаться Лейбуша.
Она не хотела доставлять золовке удовольствия и спрашивать, что произошло, поэтому сидела молча и только поминутно вскакивала, чтобы прикрикнуть на мальчишек и Рохеле. Все у нее валилось из рук, стекло на лампочке треснуло, чашка, в которую Хана-Лея собиралась налить тете чай, упала и разбилась, а Шейнделе сидела в темном уголке, покашливая и хихикая.
Вскоре пришел Лейбуш. (По какой-то неизвестной причине они никогда не приходили вместе. Всегда сначала тетя, а потом дядя.) Он сел и несколько минут помолчал, с серьезным видом дергая себя за бороду. Хана-Лея уже вся была как на углях, но ни о чем не спрашивала. Рохеле примостилась рядом, а Иоселе затаился в уголочке и ждал. Даже команда присмирела — мальчишки стояли у стены и с любопытством поглядывали то на дядю, то на тетю. Шейнделе громко кашлянула, и тут же, словно эхо, раздался ее смех. Младший член команды высунул язык и беззвучно начал изображать за спиной у тети кашель, но старший, Хаим, дернул его за рукав, потому что и он понимал, что сейчас происходит нечто важное.
Наконец, спустя несколько минут, дядя заявил, ни на кого не глядя, точно обращаясь к стене:
— Я получил письмо от Меера.
— Что он пишет? — не выдержала Хана-Лея.
— Он просит меня, — сказал дядя Лейбуш, доставая из бокового кармана письмо, — зайти к его супруге и переговорить с ней относительно переезда в Америку.
С минуту все молчали. Хана-Лея не знала, что и сказать.
— Хи-хи-хи! — снова послышался хриплый смех тети.
Младший парнишка из команды, больше не в силах сдерживаться, передразнил ее.
— Хо! Хо-хо! — прокричал он из угла.
Все было обернулись, но быстро потеряли интерес — сейчас имелись дела и поважнее.
— Что значит — переезда в Америку? — промолвила наконец Хана-Лея, сама понимая всю глупость вопроса.
— Меер пишет мне, — невозмутимо продолжил Лейбуш, снова разворачивая письмо (он читал отдельные строки, а остальное пропускал), — что «много дум в душе человеческой» и он сам не знает, как быть. Приехать домой — но на это у него не хватает денег, да и к чему? За что Меер тут сможет приняться? Здесь быть рабочим он стесняется, а денег на то, чтобы открыть какое-нибудь дело, у него нет, да и кто знает, появятся ли они в ближайшем будущем. Хоть и говорят, что Америка — страна, где черпают золото, но «в поте лица твоего будешь есть хлеб свой…». И то, что Меер там, а жена здесь, тоже не дело — вот уже год он без своей дорогой супруги и детей, а душа его стремится к ним. Вот Меер и переговорил со своим родственником, и тот ему посоветовал забрать жену и детей, потому что там можно получить шифскарты на выплату. Что же касается веры, то было бы желание, а соблюдать заповеди можно везде. Ведь вот он — хоть и уехал, все же молится так же часто, как дома. Когда приезжают туда с детьми, благополучие обеспечено: «Дочь наша Рохл, да здравствует она, сразу же сможет здесь зарабатывать деньги», потому что дочерям еще легче устроиться, чем сыновьям. Так что другого выхода нет: сколько же можно оставаться в одиночестве — Меер там, жена — здесь? Это и еврейскому закону противно. И так как у него в Лешно никого другого нет, он и просит дорогого зятя зайти к его дражайшей супруге, переговорить обо всем, а главное — успокоить ее, так как океан, если Богу угодно, вовсе не страшен, ибо «душа человеческая в руках Божьих».
Еще до того, как Лейбуш закончил чтение и свои объяснения, Хана-Лея разразилась душераздирающим плачем, как если бы кто-нибудь, упаси Бог, умер. Она сама не знала, радоваться ли письму мужа или печалиться, но почувствовала комок в горле и расплакалась так сильно, что никто не мог ее успокоить. Мальчики притихли и посерьезнели, Рохеле тоже тихо рыдала. Все молча ждали, давая Хане-Лее выплакаться. Только тетя Шейнделе визгливо посмеивалась, и ее пронзительное хихиканье пугало детей больше, нежели плач матери.
4. Хана-Лея прощается со своими покойными детьмиЗа день до отъезда из Лешно в Америку Хана-Лея пошла попрощаться с родителями.
Она плакала у могилы матери:
— На кого ты меня покинула? Как же мне теперь быть? Ведь предстоит перебраться через бескрайние земли и безлюдные моря-океаны. Кто мне там поможет? На чью могилу я приду жаловаться? Мама, мама, на кого ты меня покинула? Ведь я больше никогда тебя не увижу, никогда на твою могилу прийти не смогу! Мама, мама, как же мне быть?
На кладбище лежало еще двое родных людей, с которыми Хана-Лея прямо-таки не знала, что делать.
Здесь покоились ее дети — Авремеле и Гинделе. Мальчик, родившийся до Иоселе, и девочка, которая родилась после. Мальчику теперь было бы девять лет, а девочке — шесть. Оба они умерли от кори.
Женщина не знала, как быть с этими детьми. Она себе и представить не могла, что оставит их одних на кладбище, а сама уедет и никогда больше не увидит их могилок. Хане-Лее казалось, что ее дети должны с кем-нибудь остаться, когда она уезжает из страны. Правда, они мертвы и лежат здесь, как и все прочие покойники, но ведь это же ее дети! Как же можно их покинуть! Бог ты мой, ведь никто же к ним на могилку не придет, ни в поминальные дни, ни в день Девятого ава.[5]
К покойным детям Хана-Лея относилась как к живым. Когда ее спрашивали, к кому она идет, Хана-Лея отвечала: «К моим юным деревцам!» Когда было особенно туго, она шла на могилу матери или посылала туда детей: «Идите, детки, помолитесь Престолу Всемилостивого за вашу мать Хану-Лею, дочь Енты, которая в большой беде!» У тех здесь лежали братец и сестричка, и в день Девятого ава они ходили с товарищами к могилкам родных и втыкали в холмики деревянные мечи.[6] При этом дети чувствовали себя на кладбище почти хозяевами, хотя их товарищ Шмая имел здесь более внушительную «протекцию»: на кладбище покоились его родители.
Когда Хана-Лея возвращалась после прощания с матерью в последний раз с кладбища домой, она вдруг остановилась у ворот, не в силах идти дальше: «Мама, голубушка, куда же это я иду? Гинделе и Авремеле, деток моих, оставляю здесь!»
Хана-Лея вернулась обратно и подошла к могилкам; от холмиков ничего уже не осталось, кроме дощечек, лежавших в высокой траве. Сейчас она не плакала, не просила детей заступиться за мать, только думала, что нельзя оставить их здесь… Но и то сказать — ведь это же не живые…
Женщина все никак не могла уйти, хотя сознавала, что нужна дома: еще не уложена постель, «а я, глупая, стою здесь!».
Хана-Лея, будто крадучись, пошла с кладбища, и на душе у нее было нехорошо, как если бы она совершила дурной поступок.
По дороге Хана-Лея встретила мужчин, направлявшихся в синагогу к предвечерней молитве. Уже закончились осенние праздники, но дни стояли погожие, тихо садилось солнце, и ветерок шелестел листьями деревьев.
Дома она сразу увидела узел, лежавший посреди комнаты; рядом стоял поджидавший ее лавочник Мойше-Арон. Из узла торчал подсвечник, обернутый в синюю бумагу. Невольно подумалось о том, сколько дней еще осталось до пятницы и как она будет совершать благословение над свечами в канун наступающей субботы. Хана-Лея велела Иоселе снять со стены денежную кружку[7] и отнести в синагогу. Потом пришел сам дядя Волф с женой, которая принесла какой-то гостинец для детей. Лейбуш, пришедший вместе с агентом, был с ней особенно ласков. В доме царил беспорядок, кровати были разобраны, стулья забрали, вынесли шкафчик с книгами и висячий подсвечник. Рохеле упаковывала постель посреди комнаты, повсюду валялась солома, а тетя Шейнделе кашляла и посмеивалась. Хана-Лея стояла и что-то громко говорила, но что именно — уже не помнит: все это время она прожила, словно во сне.