Декстер Мастерс - Несчастный случай
— Думаю, что уверен, — ответил Саксл. — Бэйли не такой человек, чтобы бросать слова на ветер.
— А, дьявол вас побери! — выругался Педерсон, что с ним бывало довольно редко. — Значит, вы делаете бомбу, которая может разнести на куски весь мир?
Педерсон слышал, что Саксл отвозил в Аламогордо опытную атомную бомбу; он спросил его об этом, и Саксл в ответ рассказал довольно забавную историю: он отвез разобранную на части бомбу к месту испытания не то в качестве нежной матери, не то банковского курьера; кстати, он даже получил от какого-то полковника расписку, словно это была не атомная бомба, а самая обыкновенная посылка. Педерсон спросил, нельзя ли взглянуть на расписку, и Саксл показал ее; Саксл ни словом не обмолвился о своей работе над атомной бомбой, зато очень точно и ясно описал взрыв. Постепенно Луис Саксл стал все больше и больше нравиться доктору Педерсону. Но в тот вечер напряжение, с каким Педерсон ждал каждого его слова, могло вылиться в совсем противоположное чувство.
— Можно было рассчитывать на одну из трех возможностей, — сказал в тот вечер Саксл, — и, кажется, единственная приемлемая из них заключалась в том, что бомба вообще не взорвется. Многие считали, что так и будет, но Бэйли, по-видимому, думал иначе. Один шанс из десяти — теперь, когда нам стало известно гораздо больше, чем тогда, мы понимаем, что в устах Бэйли это не предвещало ничего хорошего. А один шанс из ста — это уже чудо, или даже больше того. Бэйли не считал, что атомная бомба взорвет весь земной шар, но, пожалуй, не исключал такой возможности. Я тоже.
Педерсону стало жутко.
— Но допустим, ваши знания были недостаточны? Или, скажем, разве вы не могли упустить какую-нибудь мелочь? Ошибиться в расчетах? Разве это не могло случиться?
— Конечно, могло, — тут тоже один шанс из ста. По-моему, Бэйли, да и не он один, сказал бы так: один шанс из ста за то, что произойдет любая непредвиденная случайность.
— Послушайте, — сказал Саксл немного погодя. — Я… мы с вами неправильно подходим к этому вопросу. Мы не понимаем друг друга, и, кажется, это безнадежно…
Разумеется, они не понимали друг друга, они толковали — вернее, Саксл толковал — о квантовой теории и о принципе неопределенности со ссылками на статистическую природу современной физики; а Педерсон заговорил о… о чем? Трудно сказать, о чем именно, но последние его слова были о «безответственности интеллектуального деспотизма». Он даже не произнес этих слов, он пробормотал их, отчасти потому, что не привык к таким сложным выражениям, а также потому, что окончательно запутался и перестал понимать, о чем идет речь.
— Слушайте, Чарли, — продолжал Саксл, — представьте себе, что вы стоите неподвижно и в вас выстрелили тринадцатидюймовым снарядом. Он летит прямо на вас со скоростью нескольких тысяч футов в секунду. Если вы не сдвинетесь с места, то результат нетрудно предугадать. Но может быть и так, что снаряд пролетит мимо и даже не заденет вас. Есть шанс, что это может случиться, — пусть очень небольшой, но все же он существует. Поэтому исключать его нельзя. Но если мы об этом все-таки говорим, это вовсе не значит, что… ну, короче говоря, мы просто отдаем дань вероятности.
Педерсон задумался; эти слова его чуточку успокоили. Но тут же, в приступе раздражения, он потребовал у Саксла ответа, почему Бэйли сказал «один шанс из ста».
— Уж сказал бы — один из миллиона.
— Он обращался к физикам. Если б он имел в виду других, то, может быть, — и даже не может быть, а наверное — объяснил бы, что он подразумевает под одним шансом из ста…
— Да ведь мир состоит не из одних физиков; значит, все прочие так ничего и не поймут?
— А он говорил это не для всех прочих — только для физиков.
В конце концов Педерсон начал кое-что понимать — новый приятель сумел растолковать ему, в чем тут дело. Он говорил серьезно, ничуть не свысока и время от времени отхлебывал из стакана. Если в результате научных исследований исчезли абсолюты, — а, видимо, это так и есть, — то единственный разумный путь, при котором возможен интеллектуальный прогресс, — это путь вероятностей.
— Но наука кончилась в Чикаго, в 1942 году, — вспомнил Педерсон слова Саксла, сказанные им в тот же вечер, на прощанье. — То, что здесь происходит, имеет мало общего с наукой. Здесь производство, вырабатывающее определенную продукцию. Как оно повлияет на интеллектуальный прогресс, я не знаю. Во всяком случае, не берусь сказать. Вернее, не хочу. А к чему ведут вероятности, это уже другой вопрос — это дело социологов, политиков, философов, сознательных граждан, но не физиков, если только они не являются одновременно социологами, политиками и так далее. Раньше была наука, Чарли, а теперь — атомная бомба. Раньше был мир, теперь — война. Были ученые, а теперь огромная государственная атомная станция, махина вроде армии. Ну что, теперь вам не кажется, что мы с вами говорим о разных вещах?
Но на вершине горы, быть может благодаря особой атмосфере, слова Бэйли звучали в ушах Педерсона громче всех разъяснений Саксла; и Педерсон пришел к убеждению, что один шанс — будь он на сотню или миллиард — это все же реальная возможность. Вопрос, который Чарли Педерсон не решался задать никому, все время мешал ему, как туман, как непрошенная дремота, как песчинка в глазу. Неужели жизнь на земле так мало значит, что можно говорить об ее уничтожении как об одном шансе из стольких-то? Затем вопрос этот сложился иначе: неужели эти люди не понимают, что нельзя заходить так далеко, что они несут ответственность не только перед своими близкими, но и перед самой жизнью? Но Педерсону в те минуты было не так-то легко сосредоточить мысли на значении жизни. Он прошелся взад и вперед, съел еще один сэндвич, швырнул вниз еще несколько камешков. Ну хорошо, а разве это не является злом по своей природе? Или, хуже того, не сводит ли это значение добра и зла к нулю? Но это был тот же, или почти тот же вопрос, с которого он начал, и, окончательно зайдя в тупик, Педерсон не знал, что делать, — разве только спуститься с горы в надежде, что это странное настроение развеется по дороге.
Прежде чем начать спуск, Педерсон долго смотрел на плато Лос-Аламос, лежащее внизу в сорока милях отсюда; его смутно тревожила мысль о том, что от совершающейся на этом плато громадной работы нет даже точечного следа в дымке пространства, ее не увидишь, не почувствуешь, даже не заподозришь о ее существовании, она — ничто. С того места, где стоял Педерсон, все плато, кишащее людьми — людьми, которых он знал, — застроенное домами, наполненное гулом свёрл и генераторов, гудками машин и голосами детей, отсюда казалось маленьким и пустынным, и только стекла, полыхавшие отблесками заходящего солнца, свидетельствовали о том, что люди там держат пальцы на кнопках управления вечностью, — пусть эта фраза настолько патетична, что он, конечно, постесняется произнести ее при ком-нибудь вслух, зато она довольно точно выражала его ощущения.
Глядя вниз, Педерсон вспомнил молодого человека, который в маленьком домике на дне каньона всего через день-два после памятного разговора с Сакслом слишком сильно нажал на одну из таких кнопок и от этого через двадцать дней умер. Педерсону никак не удавалось сделать еле уловимое движение глазами, чтобы перенести фокус зрения с плато на тот каньон, скажем, где стоял домик, в котором раньше работал молодой физик, а сейчас работает его друг Саксл. От плато до каньона четыре или пять миль — четверть часа езды на машине по петляющей дороге, но для горы и для человека, глядящего с вершины горы, это было ничто; там проходила граница безопасности, но для горы этой границы не существовало и для человека, глядящего с горы, тоже.
Педерсон спустился с пика Тручас, но странное настроение не развеялось дорогой. Вопрос, который самому Педерсону был неясен, не говоря уже о том, что он останется без ответа, да и вряд ли будет кому-нибудь задан, не выходил у него из головы. Педерсон был так рассеян, что это бросилось в глаза кое-кому из друзей, двум-трем пациентам и уж конечно Бетси Пилчер, которая приставала к нему со всякой чепухой.
— Что у вас — нервозность, раздражительность, переутомление? — спросила она Педерсона.
— Я себя чувствую прекрасно, — буркнул он.
— А похоже, будто у вас и то, и другое, и третье, — сказала Бетси. — Я и сама места себе не нахожу. Хоть бы скорей прошел вторник двадцать первого числа.
— Почему? Это еще что такое?
— Ну как же, помните Нолана? То, от чего он умер, случилось во вторник двадцать первого августа. А сейчас первый такой месяц.
— Какой месяц? И почему первый? Что вы городите?
— После вторника двадцать первого августа первый раз вторник приходится на двадцать первое число.
— Ну и что? — резко спросил Педерсон; он начинал понимать, в чем дело, но не желал поддаваться подобным мыслям и сердито поглядел на Бетси.