Геннадий Головин - Чужая сторона
— Да, Чашкин, — раздумчиво повторил он. — Мать это, видишь ли, такое дело… Люба меня тут проинформировала. В общем, я думаю, так: возьмешь мою машину. Через два часа будешь в области. На дневной рейс успеешь. Мать. Чашкин, это такое дело, что раздумывать нечего.
И тут напористо, тревожно затрещал телефон.
Деркач трубку схватил молниеносно. Тотчас неприветливо покосился на Чашкина и сказал, не умея скрыть разочарования:
— Тебя.
И вдруг почти вскричал нервно:
— В приемную, в приемную иди!
Чашкин вышел.
Люба уже протягивала телефонную трубку, взволнованно и пылко глядя в лицо.
Чашкин взял, приложил к уху и заорал, как орут на переговорной:
— Але, але!
И тотчас же совсем рядом услышал Лялькин голос, сонный и замедленный:
— Это ты, Ваня?
Голос звучал настолько близко, что он даже оторвал трубку от уха и заглянул в нее.
— Чо там мать-то? Мне тут, понимаешь, телеграмму принесли!
— Умерла мама, — так же тихо, и сонно, и замедленно сказала сестра. — Ты приедешь?
Он почувствовал странное: будто всплыл. Будто высокой волной его приподняло, сняло с прикола и тихо, беспомощного, понесло.
— Тебя ждать?
— Да! — Он сел на угол Любиного стола, не заметив этого. — Когда? Ну… это?
— Ночью сегодня. Часа в четыре. Я три ночи не спала, потом ей стало лучше. Я прилегла на минутку, потом проснулась, а она уже. — Лялька говорила механическим ровным голосом. — Ты приедешь хоронить?
— Приеду! Да! Без меня не хорони! Слышь? — Он снова орал, как на переговорной — Слышь? Без меня не хорони!
И вдруг замолк, как осекся, потому что почуял в крике своем готовность заплакать.
— Ты поняла? — спросил он тихо.
— Да. Спасибо, хоть позвонил. Ну все. Клади трубку. А то я уже не могу: я три ночи не спала.
Чашкин отдал трубку Любе. Та исступленно глядела ему прямо в глаза, будто отыскивая что-то.
— Ну, все… — Чашкин повторил Лялькины слова и виновато улыбнулся. — Померла мама моя…
И удивился, как неудобно стало языку, когда произносил он слово это: «мама».
* * *С чемоданом в ногах, с корзинкой на коленях — ни рукой, ни ногой не шевельнуть — сидел в кабине «газика». Ждал.
Клонило в сон, и сладко, уныло мозжили тонкие кости лица от непрорвавшихся слез.
…Когда с полчаса назад поспешал уже с вещами к фабрике, где дожидалась машина, проходил мимо школы. Там шла перемена.
И вдруг услышал отчаянный, жалобный голос Катюхи:
— Па-а-пка! — как крик о помощи.
— Папка… — подбежала, взяла за рукав, застенчиво прятала лицо. — Папка… — и погладила руку.
— Что же ты, лапушка, раздетая бегаешь? — не нашел он чего сказать и коротко погладил ее по голове. Удивившись тотчас, настолько отвыкла рука от этого жеста. — Иди, милая, простудишься.
Дочь послушно повернулась идти, подняла на него глаза, и вот тут-то и ударили Чашкину в лицо благодарные слезы. «Пожалела! — радостно увидел он. — Наверное, и ночью пожалела, да не сумела сказать. Нёма ты моя, лапушка! Дочечка!»
И вот сидел в машине и с чувством нежданного светлого обретения слушал, как ломит лицо от слез, как тепло ему, и грустно, и радостно от чего-то…
С треском распахнулась дверца.
— Кончай ночевать, дядя Вань!
Костик, фабричный шофер, рыжий, румяный, большой, шумный, стал затискиваться в кабину.
Застонали пружины сиденья. Заскрипела-затрещала спинка кресла. Вся машина как бы жалобно накренилась.
— Ключ на старт! — бодро-весело скомандовал себе Костик, включая зажигание. Мельком оглядев Чашкина, спросил: — В аэропорт, дядя Вань? Сделаем! — Потом еще раз глянул и добавил не очень уверенно: — По дороге в совхоз на минуту заскочим, не возражаешь? Кое-чего подвезти просили.
Чашкин промолчал. С чего бы он стал возражать?
— Музыку! — объявил тогда Костик и включил радио. — По нашим дорогам, дядя Ваня, только с музыкой!
В кабине раздались заунывные звуки скрипок и виолончелей.
— Не пойдеть! — решительно сказал Костик, меняя волну. — Строить и жить не помогает!
Снова стал азартно шарить по эфиру, скорости, однако, не сбавляя и лишь иногда бросая ручку настройки, чтобы перехватить баранку.
Везде были лишь виолончели и скрипки.
— Так я и знал! — Костик выключил приемник. — Придется нам с тобой — без всякой музыки! Этот… — он кивнул головой наверх, — все-таки, видать, помер. Я вообще-то еще утром догадался. Включаю телевизор, а там вместо «Новостей»— эти… ханурики, носы повесили и на скрипочках своих пилят.
Был Костик весело взбудоражен и даже радостен, и было совершенно ясно, чем именно взбудоражен и от чего радостен: нежданно обломившейся возможностью сбегать, как тут говорили, в Егоровск без всякого начальства, со всеми вытекающими из этого халтурами и выгодами.
— Жаль! — произнес он через некоторое время с искренним огорчением. — К Дню милиции хороший концерт должен быть. Теперь наверняка отменят. Жаль!
Въехали тем временем в совхоз.
Остановились у одного дома, у второго, у третьего. Костик выскакивал, вел с хозяевами переговоры. Переговоры заканчивались, судя по всему, безуспешно, однако Костик каждый раз возвращался за руль преисполненный как бы еще большего оптимизма.
— Броня крепка! И танки наши быстры! — все неукротимее распевал он.
После одного из визитов, торжествуя, сообщил, затискиваясь между рулем и сиденьем:
— Ну, кто был прав? Сейчас по телевизору: «…С глубоким прискорбием сообщаем!» Я еще утром догадался! — Проворно включил приемник и, пока передавали медицинское заключение, ехал молча и медленно, со вниманием, однако, вглядываясь в номера домов.
Перечисление болезней подействовало на него, видимо, угнетающе. Он смачно выругался.
— С таким здоровьишком… — сказал зло, — в Доме инвалидов надо жить, а не страной править! — И тотчас, заметив старуху, праздно сидящую на скамеечке возле усадьбы, тормознул и стал выбираться наружу.
Здесь дело сладилось. Через пару минут Костик возник, легко неся на каждом плече по мешку. «Броня крепка! И танки наши быстры!» Кинул мешки на заднее сиденье, сверху прикрыл телогрейками.
— Па-аехали, дядя Вань! — объявил окончательным голосом. — С а-арехами! По гла-аденькой дорожке!
Выбравшись на твердую дорогу, спросил:
— Твой-то, дядя Вань, уже небось в армии?
— Девка у меня. В седьмой класс ходит.
— Девка? — Костик покосился на Чашкина превосходительно. — Девка — это тоже ничего. Спокойнее. Хотя (он вдруг гоготнул) с какой стороны посмотреть. Принесет в подоле — чего будешь, дядя Ваня, делать?
— Ничего не буду делать! — сердито ответил Чашкин. Не сказать, что очень уж раздражал его Костик своим весельем и разговором. («Какое дело молодому, здоровому парню до чьих-то похорон?»), но тесно ему было отчего-то и маетно, и ужасно было жалко того благолепного настроения, которым нечаянно одарила его Катюха и которое так же нечаянно развеял шумный и бесцеремонный Костик.
Больше всего хотелось сейчас — побыстрее доехать до места.
— Я, Константин, поспал бы маленько…
— Спи, дядя Вань! — охотно разрешил Костик. — Когда спишь — меньше грешишь! — Выключил музыку, и сразу же Чашкину стало ясно, из-за чего еще так муторно ему было: от старательно-заунывных, печальную скуку наводящих на сердце звуков скрипок и виолончелей.
Думал, что, едва прикроет глаза, так и провалится в сон. Но сон не пускал его нынче дальше порога.
Сидел, словно в черном тесном коконе. Слышал все подъемы и спуски дороги, и завывания мотора, то жалобные, то возмущенные. Ни о чем в особенности не думал, и о смерти матери тоже все как-то не получалось думать: обращался мыслию в ту сторону, а там, в том углу души, было непроглядно-черно, непонятно, непостижимо, и он опять отворачивался, на будущее откладывая думы свои о матери, которая померла, окончательно обозначив этим его одиночество в мире, но — странное дело! — если одиночество это еще совсем недавно, ночью и поутру, внушало почти ужас, то сейчас он ощущал его как какое-то свое приобретение, хотя и об этом тоже все никак не получалось пристально подумать — в чем оно, это приобретение…
Машина остановилась.
Костик выбрался наружу. Дверку, чтобы не хлопать, прислонил — она тотчас открылась, — и Чашкин услышал, как в бензином пропахшее тепло кабины, словно бы помедлив, неспешно стал вваливаться звучный ясный холод.
Даже и не открывая глаза, Чашкин догадался, что они — на Перевале.
Перевалом называлось место — что-то вроде площадки, разутюженной колесами на горбушке хребта, — где дорога из поселка, вскарабкавшись на последний, самый трудный подъем, встречалась с грейдером, вползавшим сюда из райцентра. Дальше — быстро и плавно понижаясь с увала на увал — уходила отсюда уже одна, на весь район единственная «шисейка», связывавшая этот глухой угол с областной столицей. Никакая машина, шла она из области в район или наоборот, миновать Перевала не могла. Здесь всегда, хоть ненадолго, останавливались.