Александр Кабаков - Русские не придут (сборник)
– Куда их? – спросила женщина. Она стояла в двух шагах от меня, пытаясь дрожащими руками счистить снег и грязь с кожаного пальто.
– Неужели не знаешь? – Мне уже не хотелось даже делать вид корректного обращения с этой жлобской бабой, которая, видно, не слышала ни о чем, кроме обувного изобилия в столице. – Во МХАТ на Тверском, потом – туда… – Стволом «калашникова» я показал на небо.
– А шо ж в том мхати? – с ужасом спросила она. Никакого желания объяснять ей подробности у меня не было.
– Комиссия, – вяло пробормотал я, уже прикидывая, как быть дальше. Удивительно, что она может так спокойно, так уверенно в своей безопасности говорить с человеком, которого полчаса назад пыталась ограбить, может, и убить, крыла матом… Хотя удивляться не приходилось: по нынешним понятиям ничего особенного между нами не произошло, а прежние понятия из сознания этих людей исчезли настолько быстро, что можно предположить – эти понятия и прежде были им не слишком близки. Одно ясно – она не отвяжется от меня до самой площади, рассчитывая так или иначе выманить талоны. Воевать не было сил.
– Пошли, – сказал я, и мы двинулись дальше по Спиридоновке. Проходя мимо подъезда, я покосился на табличку. При свете луны крупные черные буквы на белом читались ясно. «Свободно от бюрократов. Заселение запрещено» – было написано на табличке. В темных окнах молочными отблесками отражались луна и снег. Ветер дул все сильнее, белые змеи ползли по мостовой все торопливее…
Мы свернули на Бронную. Я хотел снова выйти на Тверскую, потому что идти по закоулкам было еще опасней.
Но дойти до Тверской нам не удалось.
Справа, из подворотни, от бывшей библиотеки метнулись тени – и через секунду все было кончено.
У меня с шеи сорвали автомат, с треском разодрали ворот свитера.
– Крэст, – негромко сказал, дохнув мне в лицо запахом сырого мяса, тот, кто разорвал свитер, в густой черной щетине, кривоносый. Ворот рубахи под его драной дубленой шубой был распахнут, из ворота лезла черная шерсть. Тот, что стоял сзади, уперев мне в поясницу ствол моего же автомата, уточнил:
– Грегориан, а?
– Православный, – мгновенно сообразил я, – русской веры…
– А, ладно, православный, армян, какая разница! – раздраженно крикнул третий, занимавшийся тем временем чуть в стороне с моей спутницей. Он запустил ей руку за пазуху, она ойкнула, а он, даже вздохнув, сообщил: – И у эта биляд крэст… Во двор веди.
Подталкивая стволом, меня впихнули в подворотню. Я обернулся и успел поймать несчастную охотницу за сапогами, которую обыскавший ее отправил к месту сильнейшим пинком в зад.
– Та ой же, – вскричала она почти без голоса, – та який же крест, я ж неверующая, то ж золото, для красоты…
И осеклась. Держа ее в вынужденных объятиях, я, видимо, от этих слов скроил такую рожу, что она испугалась меня больше, чем чернобородых.
Во дворе таких же, как мы – с распахнутыми, разорванными воротниками, с болтающимися и поблескивающими крестиками, – было, наверное, около пятидесяти. Двор был довольно просторный, мы стояли не тесно, как бы стараясь не объединяться друг с другом. За эти годы я успел побывать по крайней мере в пяти облавах и заметил, что люди никогда не объединяются в окруженной стражей толпе – наоборот, каждый пытается сохранить свою отдельность, особенность, рассчитывая, видимо, и на исключительное решение судьбы. Спутница моя немедленно выпросталась из моих объятий и отошла метра на полтора.
С четырех сторон двор освещали фары стоящих носами к толпе легковых машин. Какой-то человек влез на железный ящик помойки, взмахнул рукой, в которой был зажат длинный нож-штык, и негромко прокричал:
– Всем стоять смирна-а! Вы – заложники организации Революционный Ка-амитет фундаменталистов Северной Персии! Наши товарищи захвачены собаками из Святой самообороны. Если через час они не будут освобождены, вы будете зарезаны – здесь, в этом дворе. Кто будет кричать – будем резать сейчас!
В толпе раздался тихий стон, и я увидел, как женщина у дальней стены упала на землю – видимо, потеряла сознание. Человек слез с ящика и сгинул. Я сел на землю, многие вокруг тоже стали садиться. В суете эта баба, мое наказанье, очутилась рядом, примостила полы пальто, уселась, придвинулась…
– Прости… – услышал я спустя несколько минут и взглянул на нее. Она плакала, спрятав в руки лицо, и шептала, будто даже не обращаясь ко мне: – Прости, ради Бога прошу… Разве ж я вбила б тебе? Просто от нервов… Прости, я ж верующая, а этим чуркам от страха наврала… Прости, я ж тебе нравлюсь, разве нет?..
Столько наивной прямолинейности, столько детского убогого желания собственного блага было в ее бормотании. Мы сидели обнявшись, я начал дремать… Меня разбудил крик:
– Идут! Идут!!!
Я открыл глаза. Кричал, видимо, кто-то из заложников, крик шел с земли. В подворотню входили цепочкой люди – точно такие же, заросшие до глаз черными бородами, как те, кто нас захватил. Заложники вскакивали с земли, теснились к краю двора, к стенам… И вдруг над двором поплыло пение. Это было негромкое, но мощное мужское восточное пение, унылый мотив поднимался все выше и выше… И навстречу вошедшим – я понял, что это и были освобожденные наконец пленные, – ото всех концов двора двинулись те, кто их ждал, каждый подходил к какому-то из прибывших, обнимался и застывал надолго. А пение все росло…
Визг, прорезавший это пение, был страшен, но короток. Толпа заложников отхлынула от дальнего конца двора, и я увидел: двое стояли там, по-прежнему обнявшись, но уже глядя не друг на друга, а на третьего. Третий же, низко кланяясь, подавал им что-то, сначала мне показалось – какую-то кастрюлю…
Но это была не кастрюля, а большая меховая шапка, а в шапке отрубленной шеей вверх лежала человеческая голова.
Тело валялось чуть в стороне. Это была женщина. Рядом с телом лезвием в темной луже лежала обычная саперная лопатка на короткой ручке.
Тяжелый выдох – не крик, именно выдох – вознесся над толпой. И в наступившем за ним безмолвии заложники ринулись к подворотне. В центре прохода тут же возникли двое чернобородых, в руках у них были старинные, может, еще Первой Гражданской – где они их только выкопали! – шашки… Нас, стоявших ближе других к этому довольно широкому и низкому проему, толпа несла впереди.
Когда до убийц оставалось уже метра два, я рванул женщину за руку, и мы вместе упали плашмя. Люди пошли над нами, пытаясь свернуть – первые, следующие уже не пытались… Мы ползли, и за то время, что мы проползли этот метр, я успел заметить многое. Я увидел снизу, как один из встречавших толпу первым опустил клинок и, резко дернув им слева направо, рассек по животу почти пополам переднего в толпе, уже пятившегося, но подпираемого сзади толстого мужчину в коротком плаще… Я успел почувствовать, что ни на меня, ни на женщину люди почти не наступали: их движение уже не было столь общим, ровным стремлением к подворотне, они уже топтались на месте, разворачивались, и мы оказались в мертвой зоне, быстро пустевшей зоне между убивавшими и убиваемыми… Я успел заметить, что правой рукой все еще намертво цепляюсь за рукав ее пальто… И я успел заметить самое главное: двое с шашками не смотрят вниз, они смотрят на толпу прямо перед собой, и тот, кто уже зарезал одного, медленно встряхивает, встряхивает клинок, отбрасывая с него слишком медленно стекающую кровь, и ищет в толпе следующего, а второй еще не совсем готов и держит шашку вверх острием, и стоит неустойчиво…
Прямо с земли – я привык за эти годы лежать на земле, ползти, бегать на четвереньках – прямо с земли, как взбесившаяся ящерица, прыгнул я на этого нерешительного, обеими руками вцепился в его правое запястье, выкрутил…
Оружие со звоном, разодрав на плече мою куртку, вывалилось и отлетело в сторону. А я уже что было сил ударил изумленного мальчишку – смуглого, едва заросшего бородой – коленом в пах и бросил его, обмякшего, на медленно поворачивающееся ко мне лезвие.
Женщина стояла еще на четвереньках, она еще только пыталась встать на ноги, толпа еще только качнулась, чтобы смять и затоптать тех двоих, и убийца еще только пытался сбросить своего неудачливого товарища с бесполезного клинка, и сзади, из глубины двора, прогремела еще только первая очередь в спины рвущихся к выходу людей. Это была очень замедленная жизнь, словно ночь состояла не из холодного ноябрьского воздуха, а из воды. И, как бывает под водой, сильно, неестественно плавно изогнувшись, я тянулся, тянулся – и дотянулся, схватил ее за шиворот, за крепкий кожаный ворот ее очень удобного сейчас пальто и потянул, рванул, и мы выплыли на улицу, и длинными, все еще подводными прыжками начали уходить вглубь, в переулок, к Палашевскому рынку…
– Кушать хочется, прямо невозможно, – сказала она. – Второй день не кушала, еще с поезда…
Мы сидели на полусгнившем прилавке пустого рынка, и тени диких собак носились кругами все ближе и ближе. Больше всего я был огорчен потерей автомата: безоружный имел немного шансов дожить до утра на московских улицах.