Марк Хелприн - Рукопись, найденная в чемодане
Кто вырастет из такого ребенка? Мы заставили его дать обещание не добиваться в школе чрезмерных успехов, сдерживаться хотя бы до поступления в университет, чтобы не лишить себя детства. В эмоциональном отношении он ребенок, а взросление происходит не только с ростом интеллекта, но и благодаря развитию души и сердца. Не то чтобы они у него слишком уж сильно отставали от его разума, однако духовный рост требует большего времени. Уроки роста воспринимаются как удары судьбы и таят в себе соблазн воображать, будто с ними можно разделаться как с алгебраическими задачками, в то время как их можно лишь стойко переносить.
В школе у него отличная успеваемость, и только. Дома он читает исторические труды, романы, энциклопедию, а в последнее время увлекся экономикой, к которой его привел интерес к статистике.
А так он – малыш, смуглый, как сицилиец, с огромными глазами и унаследованными от матери белоснежными зубами. Два верхних резца подошли бы, пожалуй, бурундуку.
Школьная его форма кажется частью его самого. За исключением младенчества, он никогда не появлялся ни в чем, кроме как в голубых шортах и белой рубашке. Он и плавает в шортах – потому, полагаю, что видит, как я плаваю в своих шортах цвета хаки, и знает историю моего падения в море.
Наверное, это справедливо, – если только здесь не замешано чудо, – что он способен воспринять все, что я ему говорю, потому что я люблю его больше всего на свете. Когда он был совсем маленьким, я брал его с собой на прогулки, я на руках относил его на гору, и там, на вершине, мы шли в то место, куда я всегда хожу, где я сажал его к себе на колени и мы смотрели на море внизу, на крохотные белые барашки, убегавшие от солнца, жаждущего их поджарить, – по крайней мере, так это представлялось моим утомленным глазам. Я говорил ему о многих вещах, которых он не мог еще понять, но, думаю, каким-то образом все-таки понял.
Одной вещи, однако, понять он не может, потому что не может ее почувствовать, и это – ход времени. Когда мы ходим на пляж, сердце мое, как и всегда, открыто океану. Я поднимаюсь над происходящим и взираю на него с любовью, как будто я уже умер или слушаю рассказ о ком-то другом. И вспоминаю, как держал меня на руках мой собственный отец, в ту эпоху, которая теперь по большей части принадлежит истории и перейдет в нее полностью и окончательно с уходом моего поколения. Я затерялся бы в этом воспоминании, был бы совершенно им зачарован, если бы над океаном не свистел ветер. Фунио носится по мелководью даже с еще большей легкостью, чем я, а когда волны накрывают его с головой, он выскакивает на поверхность как пробка.
Я не продержался бы здесь ни минуты, если бы не Атлантика. Это все тот же океан, в котором я учился плавать в Амаган-сетте в 1910 году, когда мне было шесть лет. Задолго до того, как я навсегда покинул Штаты, это местечко стало фешенебельным продолжением Саутгемптона, но когда я был мальчишкой, оно оставалось китобойной деревушкой.
Барахтаясь в волнах, трудно испытывать гордость или раздражение, потому что они говорят о сокровенном, жизнерадостно обещая тебе вечность. Я по-прежнему плаваю четыре раза в неделю. После лекций в Морской академии я ненадолго ухожу на Фламенго, а по субботам Марлиз, Фунио и я отправляемся на пляж – в Сан-Конрадо или в бухточку на побережье, где волны чисты, а вода вдали совершенно зеленая.
Без океана Рио не простоял бы и дня. Обитатели городских трущоб не смогли бы вынести своего существования, если бы не пляж, где богатые и бедные могут на равных купаться в одном и том же океане, получая одно и то же благословение.
Иностранцы – я тоже иностранец, но провел здесь долгое время – зачастую не в состоянии понять, что пляж для Рио – это собор, а море – самое священное из таинств. Туристы приходят сюда, не осознавая, что огромная сексуальная мощь, которой охвачен весь этот город, на пляже попросту отключается – так же, как ковбои имели обыкновение оставлять свои пушки у дверей салуна.
Пока Марлиз меня не остановила, я норовил избавить их от этого заблуждения, убеждая европейских девиц, снявших топы своих купальников, надеть их обратно. Чтобы искоренить это варварство, я подходил к какой-нибудь группке трусливых существ (среди которых обычно бывало с полдюжины молодых людей, которые могли бы сломать меня, как спичку), постукивал тростью по песку и указывал ею на те части тела, где требуется скромность.
Они иногда смеялись, но затем замечали жилистую мою фигуру, все мои шрамы – и сузившиеся, решительные глаза. Думаю, рукоятка моего пистолета и моя все еще сильная рука, обвившаяся вокруг бамбуковой трости, тоже на них воздействовали. А когда я выкрикивал приказания на немецком, их веселость сменялась внезапной бледностью. Потом я завершал тираду на английском, потому что по-английски говорят все. Подражая Ватуну, я говорил: «Берегитесь, мерзавки непотребные и мерзавцы! Вы не стоите памяти своих отцов, которые были храбрыми солдатами, но оказались стерты в порошок такими, как я. Сила Запада очевидна, и Новый Свет сокрушит отступников из Старого. Если не хотите, чтобы я спустил с привязи всю накопившуюся ярость американского континента и позволил ей наброситься на вашу мягкую, изнеженную плоть, прикройтесь!»
Это срабатывало снова и снова, пока Марлиз не подобралась ко мне сзади, когда я учил уму-разуму одну группу, состоявшую, как выяснилось, из канадцев. А откуда мне было знать? Может, они были тевтонского происхождения. Она отвела меня на пустынный участок пляжа, и, пока Фунио строил из песка замок, имела место очередная разборка между несчастным и полным достоинства стариком и высоченной огромной гарпией средних лет. Разговор велся по-английски, потому что я не могу говорить по-португальски, как только речь заходит о чем-то серьезном. Шел он примерно вот так.
– Слушай, сука, – сказала она, сужая глаза и поднимая указательный палец, как это делаю я.
– Нет, нет, – перебил ее я. – Сука – это вульгарное выражение. Не говори так. Вдобавок это глупо и безобразно.
– А как мне тебя назвать?
– Дятел.
– Слушай, дятел, – сказала она. – Кончай!
Затем она скатилась на португальский, которого я и вправду не понимал, и ей пришлось вернуться к английскому. В конце концов, я не один год учил ее английскому.
– Ты думаешь, я – дура? – возмущенно спросила она.
– Нет, – сказал я.
– Зачем ты пугаешь людей на пляже? Ты спятил? Тебе не нравится, что они голые?
– Конечно нет. К чему ты клонишь?
– Или ты ведешь себя прилично, или я ухожу и забираю Фунио. И больше ты нас не увидишь. Придешь домой, а там никого нет.
– Кажется, я тебя понял.
– Во-первых, ты ни к кому не пристаешь на пляже. Во-вторых – мне надоело слушать, как ты говоришь про кофе!
– Я и не говорю.
– Сейчас – нет.
– Хорошо.
– И ты никогда не станешь говорить Фунио о своих дурацких идеях.
– Почему?
– Потому что ему и так хорошо. Он счастлив.
– Но, Марлиз, счастье…
– Он и так уже слишком похож на тебя. Не может пропустить ни одну девицу в бикини.
– Вовсе нет. Посмотри на него. – (Его окружали немыслимые красотки, а он был всецело поглощен своим песочным замком.) – Марлиз, его страсть – это поезда. Он запомнил железнодорожные расписания для полудюжины европейских городов. Когда прибывают составы, сколько длится стоянка. Это у него получается без всяких усилий. Можешь ты представить себе, чего он сможет добиться с таким…
И тут я на минуту прервался, считая на пальцах, бормоча и глядя в небо, как нищий слепец.
Как только я начинал считать на пальцах, глядя в небо, как какой-нибудь суфий, она думала, что это дает о себе знать моя давнишняя контузия. Она подалась вперед, обняла меня и расплакалась.
– Марлиз, Марлиз, – воззвал я к ней. – Все свои надежды я возлагаю на Фунио. Ведь сам я умру, не успеешь и оглянуться.
Марлиз, однако же, приняла решение, а на попятную она никогда не идет.
– Ты ничего ему не расскажешь. Ты обещал.
– Марлиз!
– Нет, нет. Обещал, не бормочи. Ничего.
Даже носорог и тот порой отступает, но никак не Марлиз. Я дал ей обещание.
Полагаю, можно с легкостью проследить связь между ее норовом и характером бразильянок вообще. Они, по-видимому, всегда настолько не согласованы со всем остальным миром, что просто не могут не наломать дров. Первая бразильянка, с которой мне довелось познакомиться, была замужем за старшим вице-президентом Банка Стиллмана и Чейза. У них была великолепная семья, с тремя или четырьмя детьми, и слишком уж они были искренними людьми, чтобы можно было их как-то ассоциировать со Стиллманом и Чейзом, самым большим и помпезным частным банком в мире. Муж ее, Джек, учился в Гарварде, потом стал летчиком и был ранен.
До женитьбы на Марии-Бетунии Джек мечтал стать исполнительным вице-президентом. Крушение его надежд последовало вскоре после того, как жены членов правления Стиллмана и Чейза вздумали организовать выставку официальных портретов своих мужей, которые они заказали разным художникам. Они намеревались воссоздать эпоху Джона Сингера Сарджента и устроили грандиозное представление.