Марина Юденич - Антиквар
Но — доброе.
— Очнулся, родимый! — восклицает незнакомый голос. И продолжает громче, окликая кого-то:
— Беги, Матреша, к барину. Скажи — ожил художник.
— Душенька…
Иван будто не слышит ничего.
Все — о своем.
— Что, голубчик? Кого зовешь?
— Душенька…
— Бредит, сердечный. Поторопилась я барина звать-то.
Однако — поздно.
Широко распахнулась золоченая дверь.
Другие — тяжелые, уверенные — шаги не смягчил даже толстый ковер.
И голос — низкий, густой — раздался совсем рядом, прямо над постелью больного:
— Пришел в себя?
— Показалось было — пришел. Да, видно, не совсем. Бредит. Все Душеньку какую-то кличет.
— Душеньку?
— Мерещится, поди, кто-то.
— Не мерещится. Девушку балетную вместе с ним экзекуции подвергли. Она не вынесла — умерла, говорят, от первых плетей.
— Ах ты. Господи! Невеста ему была — али как?
— Не знаю, Захаровна. Однако не думаю. Князь за то велел пороть, что вместе их застиг. Портрет актрисы юноша сей вознамерился писать без княжеского дозволения. Карали обоих. Над молодцем, однако, Господь смилостивился — не иначе. На ту пору как я с протекций насчет него явился, художник наш без памяти уж третьи сутки лежал.
— И у нас без малого месяц.
— Ничего. Доктор обещал — выживет.
— Тебе, батюшка, Михаиле Петрович, за добро воздается…
— Не во мне дело. Большой, говорят, талант у нашего подопечного, даже — великий. Потому, полагаю, хранит его судьба.
Помолчав немного, выходит Михаил Петрович Румянцев прочь.
В задумчивости качает головой — странно, однако, оборачивается порой жизнь.
Вот ведь!
Нечаянный разговор случился в петербургском доме, в памятный вечер, когда открывали публичный музей покойного братца Николая Петровича.
Мимолетный.
И время порядочно минуло с той поры. Был ноябрь — теперь уж февраль на дворе.
А вышло так, что художник, о коем вскользь и не сказать, чтобы слишком настойчиво, просил князь Борис, полуживой лежит теперь в доме графа Румянцева, в тульском имении.
И болит о нем душа у Михаила Петровича.
С той поры болит, как приехал по-соседски ходатайствовать о судьбе безвестного живописца к бывшему приятелю Юрию Несвицкому, да повздорил — едва не бросил перчатку.
Обошлось.
Князь Юрий, хоть и пребывал в состоянии, близком к помешательству, — отступил. Отдал художника, даже денег за него брать поначалу не хотел.
После — взял.
Художник между тем был без памяти и так плох после барских плетей, что Михаил Петрович сильно сомневался, что перенесет без малого двести верст пути от орловского Покровского до тульского Румянцева.
Перенес.
И похоже, теперь пошел на поправку.
Дай-то Бог.
В задумчивости замирает у окна Михаил Румянцев.
Долго смотрит на падающий снег;
Слабо бьются о стекло большие снежинки, все заметнее розовеют в лучах заходящего солнца.
День проходит.
Москва, год 2002-й
Конец серого дня, как ни странно, прошел в хлопотах.
Ближе к вечеру вдруг повалил народ — всплеск неожиданного интереса к арбатской старине захлестнул случайных прохожих.
Возле прилавка сразу же стало тесно.
У двери Бориса Львовича вообще образовалась очередь.
Три старушки из окрестных коммуналок, одновременно, похоже, проев пенсионные рубли, с одинаковой тоскливой решительностью вознамерились расстаться с незатейливыми фамильными безделушками.
Одна принесла замысловатую масленку редкого корниловского сервиза, другая — одинокую граднеровскую вазочку с щербинкой.
Жертва третьей оказалась наиболее весомой и с антикварной точки зрения привлекательной.
Небольшой фарфоровый мужичок знаменитой поповской фабрики, как живой, чинно восседал на пеньке, собираясь неспешно пообедать. Под босыми ногами странника хорошо различима даже малая травинка и пожухлый листок, упавший с невидимых крон. Рядом — крохотные сапоги, разбитые в дальних странствиях, но с аккуратными заплатами на подошвах. Мужичок, судя по всему, беден, но по-крестьянски основателен — и аккуратист. Образ вышел яркий и, несмотря на малую форму, выверенный до мельчайших деталей.
Одно слово — Попов.
Борис Львович статуэткой залюбовался.
И не стерпел — сколь было прыти, помчался вниз, к Игорю, разделить восторг.
— Что просит? — Непомнящий деловито повертел фигурку в руках, мгновенно оценил клеймо — едва различимый оттиск двух букв, слившихся в одну.
— Как всегда… — Борис Львович виновато, за глаза будто бы извиняясь перед коммунальной старушкой, вздохнул. — Что дадим.
— И что дадим?
— Триста — будет по-божески. Только…
— ..деньги нужны сегодня и позарез.
— Но всего триста. А у вас…
— Помню. На Попова есть клиент.
— Вот именно. А с него тысяча — будет по-божески.
— Ладно, благодетель, спасайте старушку. И поинтересуйтесь насчет Попова — может, еще что завалялось на буфете?
— Спрашивал. Говорит — последняя.
— Они всегда так говорят, а потом тащат сервиз от Фаберже…
— Это был письменный прибор.
— Не суть.
Оба вдруг улыбнулись одному и тому же воспоминанию.
Лет восемь кряду ходила в магазин маленькая арбатская старушка, в неизменных, несмотря на погоду, шляпке с вуалькой и перчатках на сухоньких ручках.
Носила допотопный хлам — одинокие чашки неясного происхождения, гнутые серебряные ложки, монокли с треснутыми стеклами, веера из полуистлевшего китайского шелка.
Притом обстоятельно разъясняла художественную ценность каждой вещицы.
Смотрела с достоинством и горьким упреком.
Дескать, что же вы, господа, как не совестно предлагать такие гроши?
Но — уступала.
На вопрос, нет ли в запасе чего поинтереснее, одинаково скорбно роняла:
— Это последнее.
Но через месяц-полтора — как штык — появлялась снова.
В конце концов к ней привыкли. И не чаяли, что однажды, явившись в положенный срок, старушка сразит наповал.
Из холщовой хозяйственной сумки, дряхлой, как хозяйка, и потертой, как ее кокетливая шляпка, был извлечен фантастической красоты и ценности настольный гарнитур от Фаберже. Серебряный, с нефритом, к тому же щедро усыпанный алмазами.
Потрясенный Борис Львович долго не мог произнести ни слова.
А старушка негодовала:
— Вам нравится это мещанство?
— Откуда?! — Заглянувший в закуток Непомнящий дар речи сохранил, но говорить мог односложно, к тому же от волнения охрип.
— Папочке преподнесли благодарные купцы. Разумеется, на его столе это никогда не стояло. Лежало в коробке.
Коробка — великолепно сохранившийся футляр синей кожи с золотым тиснением, обтянутый изнутри тончайшим шелком, — сама по себе представляла немалую ценность.
История же старушки, не признающей Фаберже, заняла достойное место в бесконечной череде антикварных сказок, пара-тройка которых непременно воплотились в судьбе любого уважающего себя торговца древностями И без них никакой антиквар не антиквар вовсе — а так, оседлый старьевщик.
Гарнитуры от Фаберже, впрочем, приходят нечасто Для обычного дня хорош был и Попов.
К тому же триста долларов, выплаченные старушке немедленно, разумеется, прошли мимо кассы, и, стало быть, ожидаемая прибыль размером в семьсот могла считаться едва ли не чистой.
Тем более получить ее Игорь Всеволодович рассчитывал не позднее чем в ближайшие дни.
Возможно, даже нынешним вечером"
Совсем неплохой профит.
Маленькое везение между тем продолжалось.
«Клиент на Попова», маститый адвокат, страстный коллекционер русского фарфора, оказался в Москве и, на удивление, относительно свободен.
По крайней мере на звонок мобильного телефона ответил сразу, а уяснив, в чем дело, прямо-таки запросил о встрече.
— Игорек, голубчик, — низкий, уверенный голос коллекционера, имевший удивительное свойство проникать в души судейских так глубоко, что весы Фемиды чаще склонялись в пользу его подзащитных, звучал просительно, — к тебе сегодня никак не успею. Но ведь и ночь теперь не засну… Нет, скажи честно, хорош Попов?
— Хорош — не то слово. Тридцатые, полагаю, годы — Тридцатые? Ой-е-ей, самый горбуновский[20] расцвет. Определенно не засну!
— О чем речь, Герман Константинович? Скажите, куда и во сколько?
— Правда, родной? Честное слово, обяжешь. А хочешь, поужинаем вместе? Я без ужина при любом раскладе спать не ложусь. Только поздновато будет, часиков в десять, а?
— Сочту за честь…
Ужинать решили в «Узбекистане».
Правда, искушенный в теперешнем ресторанном разнообразии Непомнящий уточнил:
— В «Узбечке» или в «Белом солнце…»?
Вопрос был не праздным.
Рядом с «Узбекистаном», бывшим когда-то одним из самых «вкусных» столичных ресторанов, теперь блистал еще один — гастрономический римейк культового фильма.