Альфред Дёблин - Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу
— Господи милосердный! Матерь божия, прими мою молитву, не оставляй меня. Ты же видела: все эти долгие годы я стояла перед тобой на коленях, клала земные поклоны и взывала к тебе, моля о помощи и о долготерпении. Я не могла постичь, что со мной произошло, когда его у меня отняли, единственного моего сына. И так было до тех пор, пока он не вернулся. И вот теперь он опять со мной. Он здесь. И я вижу: он ищет. Он не может успокоиться, как и я.
Ты видела, матерь божия, что я проливала слезы, ничего не понимая. Теперь я понимаю. Ты его мне посылаешь. Ты посылаешь его в мой дом утешителем.
На образке, который я сейчас держу, еще хранятся следы поцелуев — ими я покрывала твой лик, лишь только стала предугадывать твой божественный промысл, — ты вернула его мне, но вернула с тяжким недугом, чтобы он исцелился вместе со мной.
Однако теперь я опять в страхе. Он здесь. Милосердный боже, что со мной будет? Поступила ли я правильно? Боже, спаси этот дом, спаси всех нас. Не дай мне погибнуть. Боже, не оставь меня. Жизнь моя изменится. Я не знаю, что теперь будет.
Я дерзнула. Правильно ли я поступила? Прости меня, я должна была, хотела этого, ты знаешь. И вот это свершилось. Ты меня услышала, и он здесь. Матерь божия, неужто я согрешила, затевая все это? Ты — сама правда, пресвятой господь. А я стремлюсь лишь к ней, к правде… На меня снизошло озарение. Ты ли его ниспослал? Будь милостив, милосердный. Не оставь нас!
Она подбежала к своему старому комоду красного дерева, порылась в одном из ящиков и вытащила золотую цепочку с крестом из черного камня. Прижала его к груди, поцеловала и снова опустилась на колени, взывая о помощи.
Задыхаясь, она прислушалась, не выпуская из рук цепочку. За дверью раздались медленные, тяжелые мужские шаги, потом голос горничной: «Через этот коридор и сразу налево, дверь открыта».
Что-то глухо стукнуло: опустили носилки. Шепот, они кладут его на кровать… Он не разомкнул рта. Опять тяжелые шаги в коридоре. Голос горничной: «Я позову госпожу Эллисон».
Элис прижала к губам крест, засунула его обратно в комод, отворила дверь.
— Госпожа Эллисон, — позвала горничная.
Тихий, мирный дом. Эдвард лежал в своей старой комнате на первом этаже. Одна из дверей выходила в сад. Он видел куртины роз, желтых, красных и белых, уже отцветших, клумбу с тюльпанами, гвоздики, вечно переменчивое небо, вдали холмы, поросшие каштанами. Полный покой. Здесь можно выздороветь.
Несколько дней он казался умиротворенным. Мать бурно радовалась. Часами она просиживала у его постели, держала его за руку. Он отвечал односложно, часто отсылал ее (ему взяли сиделку) — разве у нее нет никаких дел по дому?
— Перестань, Эдвард! Никаких дел! Разреши мне эту роскошь.
Она робко наблюдала за ним: неужели он будет впадать по временам в то странное состояние, в каком она застала его тогда? В первые дни этого не случалось.
Но постепенно им снова овладело беспокойство. Что-то старое исчезло, что-то новое появилось. Он сам ничего не понимал, однако то, что в нем засело, давало о себе знать. Так камень, упав в пруд, идет ко дну и становится невидимым, но круги по поверхности все еще расходятся.
О чем только Эдвард не расспрашивал! О чем только не справлялся! Например, о людях, которые давно, очень давно исчезли с их горизонта. Иногда Кэтлин не могла удержаться от смеха: он вдруг хотел узнать о каких-то случайных, давно забытых личностях, например, о некоей модистке — лет десять-пятнадцать назад она часто приходила к ним в дом, — или о том, что стало с домашним учителем, лохматым Меррэйем, они еще звали его «Маркс». Жив ли он?
Сиделок приходилось то и дело менять, Эдвард был невыносим. Одна из них решила проявить строгость. Покончив со всем необходимым, она читала, храня упорное молчание. Ему она также велела читать или спать. Неужели он не понимает, что и другой человек имеет право отдохнуть? Он и впрямь немного утих, но стоило показаться матери, как он отыгрывался на ней. Пришлось установить что-то вроде дежурства. Все члены семьи обязаны были ежедневно посвящать ему определенное время. То была тяжелая повинность, он их буквально тиранил. Но никто не уклонялся.
Шли месяцы. В начале осени здоровье Эдварда улучшилось.
Ему достали костыли. Надо было учиться ходить по дому.
В доме Эллисонов
Гордон Эллисон, отец Эдварда, грузно сидел в библиотеке, в своем широком кресле; голову он склонил влево, насколько ему позволяла жировая складка на толстой короткой шее. Библиотека была его рабочим кабинетом, из нее он вылезал, либо отправляясь спать, либо идя к столу, либо в тех редких случаях, когда совершал обход дома.
Гордон Эллисон был человек приветливый. Из-за ожирения он стал совершенно бесформенным. Он считал, что войны, которые время от времени бушуют на земле, следует рассматривать в плане историческом, не иначе, чем эпидемии гриппа, тифа или скарлатины, против которых еще не найдено лекарств. С войнами надо мириться как с неизбежным злом, стараясь по возможности смягчать их ход.
С этим убеждением он встретил первую мировую войну и вышел из нее молодцом. То же можно сказать и о второй мировой войне, перед началом которой он перебрался на свою виллу, подальше от городов и промышленных центров. Таким образом, война почти не коснулась его. Без ущерба для себя он пережил все драматические морские сражения, прорывы фронтов, всевозможные высадки, равно как и открытие Второго фронта, — пересидел их у камина, в своем гигантском кресле, сделанном по специальному заказу.
К журналам, газетам и экстренным выпускам, которые утром и вечером клали возле него на курительный столик, он относился с завидным спокойствием. Эту немую бумагу, испещренную черными типографскими знаками, можно было при желании поднести к глазам, но можно было и пренебречь ею. Бумага была бессильна и безвредна, она не вызывала сострадания. Немногим отличался от нее и радиоприемник у его кресла, который каждый час распирало от новостей; новости эти внесли бы беспокойство в его душу. Но он не желал их слушать. Время от времени он, правда, включал этот ящик, но лишь для того, чтобы порадоваться своей власти над ним и своей безопасности. Он видел, как приемник дрожит и чуть ли не лопается от желания поделиться последними известиями. Ну что ж, он готов был сжалиться над ним, нащупывал ручку настройки: какие-нибудь четверть минуты ящик изливал душу, захлебываясь, произносил несколько слов, но, вырванные из контекста, они были бессмысленны; вот он опять выкрикнул что-то (великое событие в жизни приемника!), однако Гордон Эллисон не давал ему кончить фразу. О нет! Только не это. Так далеко его жалость не простиралась. Пальцы уже снова вертели ручку настройки, и из репродуктора в комнату впархивала танцевальная музыка, столь же невесомая, как дымок сигареты. Последние известия обращались в бегство, оказываясь где-то далеко позади, теперь их не разглядишь даже в бинокль. Усмехаясь, Гордон Эллисон откидывался на спинку кресла, попыхивая трубкой и поглаживая укрощенный ящик. Нет, радиоприемник не мешал ему.
Кто или что могло затронуть Гордона Эллисона?
Беспокойство доставляли ему дети. И это было сразу заметно. Эдвард, его сын, ушел из дому здоровый, на двух ногах, а вернулся без ноги и притом с каким-то странным «поствоенным» неврозом, не поддававшимся лечению. А Кэтлин страдала от катара желудка. И то и другое не говорило в пользу войны. Дети часто приходили к нему, присаживались у его кресла.
В военные годы Гордон Эллисон подписывался на все займы. Он отправлял письма и посылки в действующую армию. Развил просто-таки сверхчеловеческую активность. Имя Эллисона стояло под многочисленными воззваниями. И это еще увеличивало его популярность. Согласно собственному выражению, он тогда «покинул свою келью». Позже, однако, сочинение героических писем, требовавшее постоянного душевного подъема, сильно его утомило, и он перешел к писаниям более философского склада, цель которых также заключалась в укреплении боевого духа. До предела использовав свою библиотеку, Эллисон понадергал цитат из всех авторов, от Гомера и Пиндара до Бёрка и Веллингтона, и составил сборник изречений, воспитывавших стоицизм и бодрящих душу. Он хватал все, что доказывало торжество человека над страданиями, и включал соответствующие пассажи в свои статьи, которые печатались повсюду. Читая их, он сам бывал растроган.
И вот получилось так, что Кэтлин, истая дочь своего отца, уверовала в его учение и, собрав все эллисоновские письма и статьи, привезла их в конце войны домой в красивой шкатулке. А шкатулку эту подарил ей не кто иной, как сам злосчастный отец. Сейчас Эллисон мечтал, чтобы в его доме возник строго локализованный пожар и уничтожил шкатулку или чтобы в дом забрались воры и, не тронув всех остальных вещей, украли бы шкатулку (вообразив, будто в ней хранятся фамильные драгоценности). Но поскольку на шкатулку до сих пор не покусились ни пожар, ни воры, отец мечтал, чтобы Кэтлин хотя бы потеряла ключ от нее. Однако Кэтлин его не теряла. А теперь еще в доме появился сын. Нельзя сказать, чтобы отец приложил для этого особые усилия. Кэтлин скоро поняла, что он отнюдь не пришел в восторг, когда мать настояла на возвращении Эдварда.