Радий Погодин - Боль
В будущем, вспоминая дом, где он вырос, Васька, как рисунок на обложке книги, будет видеть парней, перепасовывающих друг другу мяч, и девушек, танцующих в уголке линду. Будет слышать возле уха слова Анастасии Ивановны: «Вася, только скажи я, что ты Афонин ученик, тебя возьмут с дорогой душой. Не туда, ты, Вася, учиться пошел. Сердце мне говорит — не туда…»
IIПричиной Васькиного поступления в Горный институт, как он объяснял, было знамение.
Когда Васькина мать, женщина быстрая на руку, давала ему подзатыльник, часто несправедливый, Васька мечтал стать моряком. Мечтал посетить в белом кителе тесные от кокосовых пальм и стройных мулаток атоллы и под звуки местной музыки укулеле послать им, отчаливая, скупой и суровый морской привет.
Когда же мать брала в руки плетку, Васька мечтал стать геологом. Геологи представлялись ему большущими несокрушимыми мужиками, которые, если нужно, могут перенести навьюченную лошадь через студеный горный поток.
Плетка эта, найденная самим Васькой, тогда маленьким и неразумным, в летнем песке на берегу речки Оредеж, висела, когда он вернулся с войны, на гвоздике у выключателя.
В комнате ничего знакомого не было, только плетка: стол стоял круглый, тяжелый, опирающийся на львиные головы с ощеренными мордами, чужой, и горбатая от тугих пружин оттоманка — чужая.
— Я все сожгла, Вася, что горит. А доски эти, мебель эту, мы купим. Еще лучше купим мебель, — утешала его, опустошенного возвращением, Анастасия Ивановна. — Глянь, этот стол я у старушки купила. И оттоманку. Все в Ленинград едут, а старушка в Сибирь усвистала к детям. Ее дети в Сибири остались на эвакуированном заводе.
Васька долго вертел плетку в руках, глядя во двор на противоположную стену дома: стена казалась ему застывшим глинистым водопадом — она все же медленно-медленно двигалась, смещались вниз серые блики.
О смерти матери Васька узнал из письма Анастасии Ивановны. Он все писал в Ленинград с фронта, все писал и вот однажды пришел ответ: соседка поведала, что, вернувшись с окопов, не застала Антонину в живых, что погибла она на окопах под Лугой.
«Я не верю, — писала соседка, — и ты не верь…»
И когда он стоял у окна в первый день, смотрел на противоположную стену дома, Анастасия Ивановна подошла, положила руку ему на плечо.
— Твой дружок вон с того окна, Вовка, лейтенантом был, летчиком, матери карточку прислал — весь в орденах, сгорел в воздухе над Берлином под самый конец войны — это уже его друзья написали, мол, кланяется вам в ноги весь боевой состав…
И противоположная, через двор, стена дома открылась Ваське вдруг печальным счетом окон — памятью выгоревших на войне душ.
Анастасия Ивановна всех знала, кто не вернулся, считала справа налево, сверху вниз, и голос ее был напевным в такие минуты и не вскрикивал, горюя над какой-то одной душой, он горевал по всему дому, по всему городу, по всей горестной пожженной земле.
О двоих не заговаривала Анастасия Ивановна как о погибших: об Афанасии Никаноровиче и о Нинке.
В светоносных метафорических кристаллах видела Анастасия Ивановна Нинку и Афанасия Никаноровича ангелами и была твердо уверена, что ангелы назначены всем, даже пьяницам, но не всякий их принимает в сердце, у одних глаза завешены наукой, у других — похотью, третьи, и таких более всего, глядят сквозь пламень собственных достоинств — такие не только для ангела пожалеют улыбку, даже вседержителя, как известно, небритого и в госпитального типа одежде, они его в дурдом сдадут, а там поди докажи, кто есть кто.
Анастасия Ивановна принесла Ваське сморщенный от сырости и блокадного холода ридикюль с документами и фотокарточками.
На одном снимке, желтоватом и как бы грязном, женщина, похожая на его мать, сидела в мужской рубашке на толстенной ветке сосны и мужчина какой-то с нею рядом — щека к щеке. На другом снимке она полулежала на пляже в сильно подвыпившей компании. На третьем — на первомайской демонстрации в узкой юбке плясала вприсядку.
От снимков оставалось неловкое ощущение подглядывания. Васька запихал их в пятнистое кремовое нутро ридикюля. Ни ридикюль этот, ни карточки эти к его родной матери, какой он ее помнил и любил, отношения не имели.
Васька плетку к себе прижал. Погладил и долго беззвучно слезился, маленький, одинокий, дрожащий от холода в своем нынешнем громоздком заскорузлом теле. Потихоньку, подспудно мысли его переключились на геологию. Представил Васька урочище горное и горянок, станом гибких, будто лоза…
Как он потом уверял: мать подала ему знак ясный — запрет. Но он не разобрался, голова у него в то время работала исключительно плохо.
С матерью они жили дружно, равноправно. Размах желаний у обоих был глобальный — если мать иногда и говорила о своем беглом муже, то лишь в том смысле, что нужна операция в масштабах всей земли по поимке беглых мужей с целью выжечь у них на лбу букву «Б», чтобы другие женщины, дурочки доверчивые, от них, скотов, не страдали.
Мать никогда не подталкивала Ваську к занятиям, даже не проверяла уроков. Она смотрела на него с удивлением и любопытством как бы издали, поражаясь аппарату Васькиного автогенеза, состоящего из черт те чего: из балалаек, бутс, хоккейных клюшек, акварельных красок, болтов и гаек, весел и парашютов, выдаваемых ему в бесчисленных кружках и добровольных обществах, которые он, в мыле весь, посещал. Что же касалось гигиены и отношения к труду — рука ее была молниеносной.
Кстати, плетку она брала редко («Рукой бью — чувствую, как в тебе ум прибывает»).
Последний раз мать попыталась отлупить Ваську, когда он заканчивал восьмой класс.
Был день весенний. Они открыли окно на перемене, и человек пять или шесть вылезли на карниз загорать — этаж четвертый, последний. Рубахи сняли, сидят на карнизе, ноги свесив. В классе контрольная идет по физике. Все нормально. Вдруг распахивается окно — директор лезет. Но на карниз он вступить побоялся, тонкострунным голосом на границе срыва скомандовал: «Пожалуйте в класс!»
Они вошли, задерживаясь на подоконнике, чтобы надеть рубаху.
— За родителями! — Директор известковым был. — Без родителей в школе не появляться!
Выяснилось позже, что какой-то прохожий, увидев ребят, сидящих на карнизе четвертого этажа, сначала позвонил в роно и в милицию, потом прибежал в школу к директору:
— Где у вас дети сидят?
— В классах…
— Вы так уверены?
А из милиции телефон: «Почему у вас учащиеся сидят на карнизе четвертого этажа?» Только хотел побежать, согнать — ему из роно: «Вы нас под суд подвести хотите?»
Вместе с тем прохожим директор выбежал на улицу — и в этот момент на карнизе Васька Егоров как раз делал «угол», чтобы размяться. Карниз не был узким, но и широким не был — сантиметров сорок было в нем ширины…
Лишь на третий день Ваське удалось привести мать в школу, она для этой цели принарядилась — а была она молодая.
Стояла Васькина мать красивая перед директором и смотрела в пол, робея. Васька ее никогда такой не видел — беззащитная, совсем слабая, даже хрупкая.
— Тебя мать не наказывает — распоясался! распустился! А мог бы стать гордостью школы, — говорил директор горячо. — Некому тебя в руки взять мужскую на тебя нужно руку!
Васька заметил, как мать иронически глянула на директора и снова потупилась.
А директор еще горячее:
— А если бы кто из вас сверзился? Что бы вы чувствовали? А, молчишь. Скажи, что бы ты чувствовал?
— Я бы и упал. Все гимнастикой занимаются, один я — греблей, — сказал Васька.
— Я спрашиваю — что бы ты чувствовал?
— Наверное, боль, что же еще?
Директор был хороший мужик, но материна красота и полнейшая беззащитность, даже хрупкость, повлияли на него отрицательно.
— Это я тебе сейчас обеспечу. Если мама тебя не наказывает, я, с ее позволения, выполню свой мужской долг. Стой прямо! — Директор засветил Ваське по уху с левой и тут же с правой.
Васька, качнувшись, отметил насмешку в материных глазах.
— Вот, — сказал директор. — Извините, конечно, но я счел своим долгом.
— Спасибо вам. — Мать робко глянула на директора. — Дети нынче так быстро взрослеют.
Васька отметил про себя: «Нокаутировала».
— Про вашего нельзя сказать — педагогический брак. Или социально опасен. — Директор энергично прошелся по кабинету. Остановился супротив Васьки. — Типичный лоботряс. Ты бы свою мать пожалел. Такая женщина!.. Он поперхнулся. Шея его стала раздуваться и багроветь.
— Вы извините нас, мы пойдем, — сказала мать.
Окно директорского кабинета выходило на улицу. Мать шла, удрученно повесив голову, но завернули за угол, и она засмеялась.
Васька надулся.
— Похохочи. А если он примется тебе записки со мной посылать? Смешно? Нашла развлечение.
— Развлечение дома будет, — сказала мать. — И не брюзжи. Конечно, смешно. Кто бы подумал — исполнитель мужского долга. Ну, цирк… Васька, а он ничего, чудак?