Дибаш Каинчин - У родного очага
«Переплыву я, переплыву. Должен переплыть», — вертится в голове Учара. А белая лошадь уже почуяла, что придется плыть по холодной реке. Тревожно ей, тонкую кожу пробивает дрожь, и идет она понуро за хозяином.
Впервые Учар переплыл Катунь в пятнадцать лет. Они тогда лежали с Салкыном на горячем песке и глядели на противоположный берег. И Учар сказал:
— Переплыть бы вон к тем кустам крыжовника. Ох и наелись бы, гляди, какой он рясный.
— А это вовсе не крыжовник, — возразил Салкын. — Это шиповник. Неужели не видишь?
— Нет, крыжовник.
— Шиповник.
— Спорим? — протянул руку Салкын.
— Спорим. А на что?
— На десять щелчков. Пять по лбу, пять по носу.
— Идет!
Учар порывисто вскочил с песка и прыгнул в волны. И тут-то он понял, как опрометчиво поступил. Волны скрутили его, навалились всей тяжестью. Дно реки затягивало его в свою ледяную, страшную глубь.
Учару даже показалось, что у Катуни вообще нет дна. Все замельтешило в глазах Учара, и он даже явственно услышал истошный, как по покойнику, крик матери. Он не успевал глотнуть воздуха, грудь разрывалась, огненные круги застлали весь мир.
Салкын вытащил его за волосы на берег, где воздух и свет. Но Учар был настойчивый. После этого он все же переплыл реку, и каждый год он три-четыре раза преодолевал Катунь. А в прошлое лето — почти ежедневно. Покосы Каллистрата растянулись по всему берегу. На берегу же стоял и шалаш. Нанял Каллистрат восемь косарей, Учара поставили во главе их, а Федосья поварила. Все лето стояли погожие дни, было так жарко, что рассыхались клинья на косах и граблях. Придя с покоса к шалашу на обед, Учар сразу же бросался в реку — охладиться.
— Не надо, Учар, прошу тебя, — умоляла Федосья, и зеленоватые глаза ее становились печальными. — Боюсь я за тебя. А не послушаешься — пожалуюсь отцу.
И меднолицый от солнца Учар радостно улыбался. Как хороша жизнь! Как хорошо жить! Горы вокруг будто хвастаются своей красотой одна перед другой. Все они одеты в зеленые шубы густых лесов, белым пламенем в летней синеве светятся их короны — ледники. В медленном танце кружатся поляны с цветами. Отовсюду струится пьянящий запах меда, живицы и свежескошенной травы. Все вокруг растет, цветет, тянется к солнцу, наливается, крепнет, живет, радуется, ожидает лучшего. А Катунь такая светлая, чистая, глазам больно на нее глядеть — ослепляет, и гул у нее ровный, спокойный, мягкий. А на том берегу Катуни — шалаш из целого стога сена. Неподалеку — очаг, в нем — огонь с незаметным отсюда жидким дымом. А возле огня — Федосья, девушка, пахнущая солнцем, огнем, и рядом с нею — он, Учар. Учар высок и строен, словно молодая лиственница, мышцы его крепки, как наросты на березе, гибок он, будто снежный барс — ирбис, и совсем не знает, что такое усталость. С самого рассвета он косит, а не устал, до самой темноты будет косить, пока глазам видно, и не устанет, нет. А косари, товарищи его, мужики ядреные, как на подбор, в самой мужской силе. Они не отдыхать сюда пришли, а на заработки. И как косят! Но прокос у Учара шире и чище, чем у них. Вот впереди трава по пояс, густая, что тайга дремучая, кажется; не продраться сквозь нее даже с косой. Но Учар преодолевает ее и оглядывается. Трава уложена в ровный валок, цветок к цветку, стебель к стеблю, а на поляне чисто и ровно, как во дворе доброго хозяина. А вся сила и удаль в Учаре оттого, что на него, как ему чудится, глядит издали Федосья, глядит и любуется им.
Не слыша предостерегающих слов Федосьи, Учар с ходу бросается в реку. Как хорошо! Катунь обжигает его, хлещет его по щекам упругими волнами, встряхивает, начинает мять его тело, но Учар сильнее реки. Он молод, здоров, уверен в себе и потому легко переплывает Катунь. Но разуверься он в себе — и конец, судорога сведет руки и ноги. Правда, на этот случай у него всегда при себе булавка, но что она по сравнению с уверенностью.
С каким вдохновением он плыл! В мыслях вытягивал свое тело тоньше иглы. Пружинил, отталкивался, натягивался, как тетива лука. А если вспыхнут впереди белые-белые буруны, набирал полную грудь воздуха и нырял поглубже. Там, как ему казалось, течение послабее. Иногда откроет глаза в глубине и видит: толщу воды пронизывает цветная радуга, камни переливаются в золотых спицах солнца, и золотистые рыбы стоят спокойно на дне, едва шевеля плавниками. Здесь, в глубине, так заметны несущиеся струи воды, ее завихрения, тугие жгуты и перепады. В спокойных местах можно лечь на спину и отдышаться. Но не дай бог попасть в водоворот, где река всем телом ударяется об скалу и, оглушенная, начинает закручиваться, ища выхода.
И вот Учар, дрожа от холода, выползает на берег, едва ощущая себя, и зарывается в горячий песок. Лежит себе, греется, блаженствует. А Федосья на том берегу, мелькая цветастым сарафаном, мечется, будто наседка, птенцы которой — о, ужас! — утиной стайкой заскользили по воде. Федосья кричит что-то ему, и Учар, не в силах удержаться, вскочит на ноги и закричит во все горло:
— Федо-о-сья-а-а! Я люблю тебя-я-а! Федось-я-я-а-а!
Крик его не долетает до того берега, река уносит его вниз, растворяет в своем гуле. Иначе Учар не осмеливался бы произносить, да еще так громко самые святые для него, сокровенные слова, которые жили в самом потаенном уголке сердца.
И тут повлажнеют у него глаза, грудь заноет от сладкой тревоги, и он снова бросится в Катунь, плывя теперь уже назад, к Федосье. Плывя, он видит перед собой лишь воду, гребни волн, но иногда сошедшиеся под ним, противоборствующие волны вскинут его вверх, и он увидит Федосью, которая стоит у самой кромки берега и, не отрываясь, глядит, как он плывет к ней.
Но когда Учар выходит на берег, Федосья обиженно надувает губы и отворачивается от него.
— Федосья, ты что мне кричала? — спросил Учар, подпрыгивая на одной ноге и похлопывая ухо, чтобы вышла вода.
— А ты не расслышал?
— Нет.
— Ну, раз не расслышал, то и не надо. А о чем ты кричал?
Он смущается.
— Не скажу. Так можно кричать, когда ты далеко.
— И я тогда не скажу…
Однажды, когда Учар, переплыви Катунь туда и обратно, вылез на берег, увидел, что у костра сидит Каллистрат. Долго его не было — возился с лодкой, делал новую и занимался пчелами. Хмуро посмотрел на Учара чуть косящими карими глазами, пошевелил мохнатыми бровями и проговорил медленно, задумчиво.
— Косили хорошо, ладно косили… Но вот если еще раз увижу тебя там, — показал плеткой-камчой на Катунь, — то парень… не обессудь… накажу. Эта река много душ сгубила.
После этого Учар, бывало, поплещется возле берега — и все. Боялся ослушаться Каллистрата. Учару и сейчас бы не поздоровилось, узнай Каллистрат, на что он решается…
Белая лошадь фыркнула и ткнулась губами в плечо хозяина. Затревожилась она, закрутила головой, видимо, волнение Учара передалось и ей. Лошади тоже надо собираться с силами перед решающей минутой. Учар потрепал лошадь за холку, вскочил на нее и направил к реке. И она послушно вошла в воду, закусывая удила, заскользила копытами по камням. Вот ноги ее перестали доставать дно, и Учар соскользнул со спины лошади. Он даже не почувствовал холода воды, мысли его были о другом.
«Лошадь, сын мой, никогда не утонет, — вспомнились слова отца, — лишь бы в уши ей не попала вода. Если попадет хотя бы капля, считай — пропало». Это же говорил и Каллистрат.
Учар плыл, держа чумбур накоротке, почти касаясь крупа лошади. Так ему было легче, потому что круп заслонял его от течения. Но таким образом можно было угодить под копыта. И он, отпустив чумбур подлиннее, пропустил лошадь вперед, выгребая руками изо всех сил, чтобы чумбур сильно не натягивался. Однако, как ни старался, животное плыло быстрее, тянуло его за собою. Самое лучшее и для него и для лошади было бы держаться за хвост. Но хвост далеко впереди, до него не дотянуться.
Темно ночью на реке, страшно. Не видать ни берега, ни гор, ни неба. Только иногда впереди вспыхнет гребень волны, будто освещенный нутряным светом, и тотчас погаснет. Уже голова закружилась без привычных ориентиров. Учар стал терять уверенность, что плывет туда, куда надо. Но он подстегнул себя мыслью, что лошадь не должна заблудиться, она стремится к дому. Вот только бы чумбур не упустить.
«А корова тоже не утонет, — слышится голос отца. — Да и как ей утонуть с таким огромным брюхом, полным воздуха. Ее течением может далеко унести, но все равно она где-нибудь да выберется».
Это правда. В засушливые годы здешние люди собьют, бывало, коров в стадо, прижмут к воде и — поплыли коровы на тот берег, на новые пастбища. И ни одна, как бы ни была худа корова, не утонет. А домой они вечером сами приплывут.
«А самый лучший пловец, — звучит в голове спокойный голос отца, — это козел — элик. Он скок с берега и почти бежит по воде. Будто прямую черту проводит через Катунь. Выскакивает почти напротив того места, откуда прыгнул. А марал — он слабак в воде. Если волк его преследует, или собака — ни за что не станет переплывать реку. Зайдет в воду по колено, уставит рога на врага и стоит. И зачем он так стрит, дурак? Ему надо плыть, а он стоит. Потом смотришь, согнулся марал дугою от холода. А там и лег».