Герман Кант - Актовый зал. Выходные данные
Он ясно видел перед собой актовый зал, в первых рядах на золоченых стульях восседают заслуженные деятели университета, его превосходительство ректор и их превосходительства деканы в отливающих матовым блеском мантиях со златыми цепями на груди и беретами на коленях или уже под ногами; они, тщетно пытаясь бороться со сном, придают своему взгляду высокомерное выражение, и он слышал свой громоподобный голос: «Здесь, в этом величественном зале позднего барокко, бессмертном творении профессора математики Андреаса Майера, здесь, в этом зале, одном из немногих сохранившихся шедевров архитектуры некогда столь богатого ганзейского севера, среди искусно украшенных стен, в нишах которых — позвольте процитировать ученого-библиотекариуса Денерта, — „в нишах которых стоят бюсты четырех прославленных герцогов: Вартислава IX, основавшего сию академию, Филиппа I, восстановившего ее вновь после упадка, Эрнста Людвига, создавшего первый коллегиум, и Богислава XIV, благодаря щедрым дотациям которого академия процветает“, — здесь, в бывшей библиотеке и нынешнем актовом зале, именно здесь и произошло…»
Да, так что же здесь произошло? Происходило ли в этом зале с галереей, расписанной пухлыми амурчиками, когда-либо что-либо такое, о чем стоит упомянуть в речи, которую жаждет услышать Мейбаум, такое, что устанавливает связь между дорогостоящей затеей герцогов фон Поммерн-Вольгаст и фактом закрытия РКФ в конце семестра?
Роберт помнил одно: из-за этого архитектурно-математического шедевра господина Майера он едва не сбежал из древнего университетского города еще до начала первой лекции.
Трулезанд, поглядев на здание университета, заявил:
— Смахивает на замок, где мы как-то ремонтировали крышу. Только побольше. Давай осмотрим.
Они поднялись по широкой лестнице и перед дверью, на которой вычурными буквами было выведено «Aula»[1], немного помедлили. Трулезанд попытался разобраться в этом слове:
— Аула. Не знаю такой. Вот аулы знаю. — Но, заглянув внутрь, испуганно пропел: — Ой, поги-и-ибли наши головушки!
Роберт хотел тут же повернуть назад.
— Они, видать, что-то напутали, — сказал он, — объявили здесь рабоче-крестьянский факультет, а ты погляди-ка! Да сюда разве, что на коне с золотыми стременами въезжать, и прямо к трону, а на нем королева сидит и швыряет в тебя розы.
Трулезанду эта мысль понравилась.
— А ты со своей верхотуры, с коня этого, заглядываешь ей за вырез, и голова у тебя идет кругом, ну, пажи подхватывают тебя и дают отхлебнуть некару, потому как для них это дело привычное.
— Нектару, — поправил Роберт. — А теперь пошли отсюда, это какая-то ошибка, в таком дворце нам явно делать нечего.
Они купили пива и стали обсуждать, не лучше ли попросту вернуться домой, и только страх — в этом оба признались друг другу, — что дома их засмеют, удержал их. И слабая надежда, каковую и высказал Трулезанд:
— А вдруг все по-другому? Входим мы с тобой, рыцарей там всяких побоку, позвольте, позвольте, разрешите представиться — Исваль и Трулезанд, электромонтер и плотник. Ты подлетаешь к королеве, не сходить ли нам, дескать, в кино, «Мы из Кронштадта» поглядеть. Ну, что?
Да, действовать надо, как при штурме Зимнего, со штыками и криком «ур-ра!». Мысленным взором они видели себя верхом на огромных скрипящих воротах, грудь крест-накрест перехвачена пулеметными лентами, на бескозырках горят красные банты. Да, действовать надо только так, только штурмом!
Роберт Исваль соображал, можно ли сказать об этом в речи? Сказать-то, конечно, можно, только ни один человек его не поймет. Пожилые господа поглядят с недоумением, а студенты хмыкнут, все-де очкарики первого набора легко впадают в героическую романтику; Впрочем, Роберт с ними совершенно согласен: он и сам не терпит, когда старики твердят: «Вот в наше время…» Словно хвалятся, что теперь уже не мочат штанишки, но ах какая прекрасная была пора, когда они это делали, — прекрасная, но трудная пора: да, последнее обстоятельство не должны забывать те, кто ныне благодаря усилиям предшествующего поколения появляется на свет сразу чистеньким. Речи подобного рода — первый признак старческого маразма то ли отдельной личности, то ли целого поколения. Побудить они ни к чему не могут.
И все-таки его приговор не совсем справедлив, Роберт это чувствовал: эффектно, как сожжение мостов, но точно так же опасно. Нельзя обрести будущее, отрекаясь от прошедшего; это азбучная истина, не требующая доказательств. Все зависит от того, как говорить о прошедшем с людьми, для которых оно давно прошедшее. Может быть, говорить лишь о светлых минутах, о блестящих успехах, которые тоже ведь были?
Тогда останется дополнить лирические рассуждения о великолепном творении Андреаса Майера описанием трогательного события. Он вспомнил о нем с гордостью: «…именно здесь одного из нас подняли на щит, и хоть воином он не был, но прошел сквозь тысячу битв!»
Вот как следует выступить. А что, разве они и правда не подняли его, Роберта, ну если не на щит, то на плечи, и не подкидывали в воздух на глазах у его превосходительства ректора и представителей государства — вверх, до бюстов четырех прославленных герцогов? Впоследствии Роберт утверждал, что побеседовал с глазу на глаз с одним из лакированных амурчиков на плафоне и даже показал ему язык. Да-да, все так и было, и всю торжественность, навеянную речью директора, торжественность, которую одобрили бы даже сам Богислав и сам Вартислав, как ветром сдуло, когда его стали подбрасывать в воздух. А тут еще, на беду, очки у него съехали, а руками пришлось прижимать к груди премию — Гёте и Шекспира в издании Филиппа Реклама-младшего{1}, ни мало ни много четырнадцать томиков.
Рассказать-то, конечно, все можно, но, пожалуй, еще сочтут, что он хвастает, да и Мейбауму не понравится. Премии с тех пор стали выдавать куда более скромные, а ссылка на исключение, сделанное для Исваля, вряд ли помогла бы Йохену Мейбауму.
Впрочем, может, обо всем этом и следует рассказать хотя бы ради историй о том, как он читал классиков. Они пригодны для любого празднества такого рода. «С Гёте и Шекспиром вообще-то у меня чудно получилось, — можно было бы сказать. — Я их уже читал: Шекспира в плену, а Гёте когда-то в незапамятные времена. В плену мне пришлось работать на продовольственном складе. Вскрывать бочки с сельдями, таскать мешки с сахаром, расфасовывать товары — муку, соль, крупу, горох — по килограмму, по два. Вскоре я так наловчился, что даже пакеты на весы не ставил — зачерпнешь совком, и точный вес. Думаю, в таком чувстве меры есть какой-то психологический фокус, может, условный рефлекс, не знаю. Там же, в подвале, стояли шесть огромных ящиков с книгами. В четырех из них я прочел все книги сверху и до самого дна. В одном лежал Шекспир. Так я впервые встретился с Фальстафом и Гамлетом и с кровавыми королями. Ящики стояли среди других, в которых хранилось американское сало, испанское вино и греческий чернослив — дары ЮННРА{2} разоренной Польше. Не стану утверждать, что не притронулся к салу и вину, но самым для меня главным в этом подвале были все-таки книги. В тюремную камеру, руда меня поместили как военнопленного, я каждый вечер приносил с собой том, а тюремщик, делая обход, приводил двух служителей с носилками — для книг Исваля. Я жил в постоянной тревоге, что тюремщик появится прежде, чем я доберусь до конца, но это случилось лишь один раз — с „Ричардом III“; прошло не меньше пяти лет, прежде чем я прочел четвертую сцену пятого акта.
С Гёте я познакомился, когда был учеником электротехника. Любому электрику наверняка случалось работать в доме, где грязи по колено. И все же, думаю, другой такой грязной квартиры, как та, с Гёте, не сыщешь. Во всяком случае, я себе этого не представляю. Квартира была мерзкая, и я забастовал. Уселся на стремянку и жду мастера. И с высоты разглядел на шкафу стопку книг, покрытую толстым слоем пыли. Одну книжицу я обчистил от паутины и вечером уже читал „Фауста“, первую часть. Владелец квартиры, бедолага, бухгалтер с высшим образованием, женился на старшей дочери хозяина, а та, как он мне рассказал, со дня свадьбы палец о палец не ударила. Женаты они были уже лет двадцать. На другой вечер мы с бухгалтером завели разговор о Фаусте, точнее сказать, он честно старался отвечать на мои наивные вопросы. Меня ведь в ту пору больше интересовало, как в театре устраивают небо да отчего скачет бочка в ауэрбаховском кабачке. И все же две-три книги и такой разговор разбудили во мне любопытство к миру, о каком я и слыхом не слыхал».
Эта часть речи Роберту понравилась, он только не был уверен, поймут ли его слушатели. Ведь если и принято в подобных речах говорить о Гёте и Шекспире, то уж, во всяком случае, не в таком аспекте. Лишь очень старые или очень преуспевающие люди могут позволить себе столь субъективное отношение к прошлому и к самим себе. Воспоминания молодого человека — в этом есть что-то комичное и нескромное; юности свойственны желания, надежды и планы, а не подведение итогов.