Сергей Самсонов - Проводник электричества
— Ну а чего же мы сейчас тогда, сейчас? — сказал вдруг Игорь зло, отчаянно, как будто уже времени не оставалось у него, чтобы начать все заново, чтобы по-новому существовать начать, хоть что-то сделать в пользу ясно понимаемой правды. — Менты-то что? Берут зверей и тут же отпускают за лимон. Не в той же самой шерсти разве получается?
— С волками жить. Давай врубайся, Игорь. Ну, вот закрою я сейчас всех этих, оформлю, не возьму с них бабок. И что — они все сядут? Да половина этой нечисти сольется на этапе следствия. Две трети будут завтра на свободе. Ведь следакам и судьям тоже что-то надо себе намазывать на хлеб. Они нам крупных сбытчиков сдают, не забывай, и тех мы убираем по-любому. Когда системе веры нет, надо гасить самостоятельно, но только крупных и по-умному. Лишь самую отъявленную мразь. Иначе мы утонем по макушку, а так мы хоть пока по самые глаза. Земли не вычистим, зато и не утонем. Ты думаешь, вот эти деньги, мне они зачем? Ты думаешь, я, сука, алчный, мамону хочу отрастить до колен. Нет, Игорь, я здоровый, мне ничего не надо от денег, кроме уважения и достоинства. Они не сами по себе же существуют, эти деньги, не только для того, чтоб их прожрать. В системе все взаимосвязано, как, епта, в структуре огромной молекулы — ну, как в учебнике по химии, решетка кристаллическая, да. Ты думаешь, а почему я в сорок лет всего-то навсего районный опер? Я был убойник, муровец, у Цхая самого учился, я Фишера брал, Казанову в Ростове. Да только был уволен за превышение служебных полномочий и за устойчивую, епта, нелояльность по отношению к начальству. Дружбан помог восстановиться, сейчас большим стал чином в ГУВД. И деньги помогли, чего греха таить. Купить себе сначала место рядового опера. И эти ля-мы я бросаю в пасти прокуратуре, УСБ и прочим — чтобы иметь возможность ну хоть что-то сделать. Не отпущу сейчас вот этих — не закрою тех. Не будет этих лямов — меня сомнут, и пискнуть не успею, а в это кресло сядет такое чмо с безукоризненной служебной репутацией. Ты знаешь, у кого она безукоризненная, а? А у того, кто в своем кресле ничего не делает. По отчетам все гладко, а район весь в говне. Поверь мне, я — лучший из тех, кто может быть в этой системе сегодня. Я хоть кого-то в состоянии закрыть. Не по закону, потому что сейчас закон насквозь весь проблядован, и этим законом тебя и гвоздят, чтоб возбухать не смел против всех тех, чья безнаказанность системой обеспечена. Меня купить нельзя — вот что такое эти деньги, Игорь, которые мы все сегодня взяли. Нельзя купить знаешь кого? А вот того, который все уже имеет. Не в закромах своих, не на счетах, боясь все это каждую секунду потерять, а по прямому праву — силы, власти и оружия. Нищета заставляет мечтать об объедках, нищета тебе шепчет на ухо, как бес: отпусти вот сейчас, только раз, это шанс твой сорвать большой куш, надо только глаза отвести… вот тебе психология нищего. А я рассуждаю не так, потому что я сытый, я могу выбирать без давления извне, без урчания голодного в брюхе. Я просто прихожу и забираю у них все. «Все куплю», — сказало злато, «все возьму», — сказал булат». Мы волки, Игорь, но не крысы. А волк не убивает, когда сыт. И не пережирает, потому что в противном случае он не сможет бегать. Мы все в единой сцепке, друг за друга порвем. Я все сказал — решай. Ты либо со мной, либо нигде. Ну так чего — накатим?
Наследник
1
Он сызмальства придавлен был великими тенями выдающихся — на разный лад и даже с разной моральной подоплекой — родных: куда ни ткнись — упрешься в родственную глыбу. Ивану с лихвой бы хватило великого деда, чье имя в медицинском мире образовало с введенным в практику новаторством такую же неразрываемую пару, как «Склифосовского замок».
Варлам Матвеевич Камлаев, крестьянский сын, чьи пращуры пахали землю молча и сходили с лица земли бесследно, остался на страницах «Британики» и БСЭ «одним из пионеров нейрохирургии» и генералом-лейтенантом медицинской службы; от перечня привычных слуху направлений, которых в хирургии до деда не существовало, соседним словарным статьям пришлось будто поджаться, потесниться: Иван порой явственно пугливо различал треск раздвигаемых пределов: дед не вмещался, дед не пролезал — в могилу, в жерло крематория, мешали необрубленные ветки «одним из первых ввел в клиническую практику», цеплялись ордена В.И. Ленина и знаки Героя Соцтруда, так что как будто и не мог дед натурально, по-настоящему, обыкновенно умереть, не умер — весь, и это почему-то приводило Ивана в содрогание смертное, будто ответ на детский идиотский сущностный вопрос: «А где я буду, когда меня уже не будет?».
С тем, что большие фотографии бритоголового спесивца-генерала со страшно-светлыми холодными глазами, угрозно зрящими в Иванову душу, были фамильными иконами, которыми стращали с первых прописей — не урони, не навлеки, не опозорь, — Иван еще смирился бы… Но на других, приватных, фотографиях обезмундиренный, домашний, улыбающийся дед застенчиво и горделиво предъявлял хиреющим потомкам невозмутимого и важного, как Будда, крепыша, явно накормленного только что молочной кашкой, — того, что ныне кратким перечнем своих какофонических бесчинств и строгих месс надежно подпирал, держал в энциклопедиях дедовское имя. И дядька Эдисон — брат матери, — как он ни притворялся обыкновенным классным футболистом, в итоге оказался композитором порядка тех, кого хоронят под их же собственную музыку, уже преподаваемую в колледжах. Достаточно? Еще не все.
Отец его, Олег Ордынский, тот самый, пресловутый, телевизионный, склоняемый на все лады от «Первого» до Блумберга, был хищный и отчаянный игрок из форбсовского списка: замзав лабораторией Института проблем управления и перспективный «молодой» ученый, отец с началом перестройки вызывающе процвел — сперва открыв авторемонтную артель и спустя год-другой уже торгуя вереницами автомобилей Волжского завода, которые он покупал с конвейера в рассрочку за рубли и продавал за доллары в Москве, обогащаясь в восемь раз на каждой тачке за счет ежеминутных осцилляций обменного курса.
Порывистый и напряженно сгорбленный, со снайперским автоматическим прицелом в угольных глазах, с остатками великолепной кучерявой шевелюры, отец влетал в дом метеором, нанизывая, будто на шампур, на траекторию своего движения комнату за комнатой, склонялся, чмокал в лоб — так мошка на лету разит не в бровь, а в глаз. Вертелся за обеденным столом, как первоклассник-хулиган — скорей, скорей бы прозвенел звонок, — работал ложкой, словно каторжанин над миской баланды, откидывался, промокая губы, и за минуту-две расстреливал боекомплект вопросов и выпускал торпеды наставлений: ну как там в школе? что по математике? английский? дроби? этот новый мальчик? не отстает — бей первый, не бойся, что обидчик окажется сильнее; сильнее тот, кто не боится, не в мускулах дело, запомни: проглотить обиду — страшнее, чем разбитый нос, только так ты заставишь себя уважать… И, оборвав себя на полуслове, захлебнувшись, звеня пустой пулеметной лентой, убегал.
На страх за крепость собственной семьи уже не оставалось места в сознании отца: в глазах искрит, мерещатся обвалы и крушения рынка, атаки и диверсии несметных конкурентных сил… Он, ведавший распределением по миру мощных денежных потоков, не успевал подумать, что однажды — в любой из дней, часов, минут — освобожденная им сила направит жизнь детей в совсем иное, изначально не предусмотренное русло, потащит, оторвет от почвы Родины, вырвет язык, швырнет в другую чужедальнюю страну.
Боялась мать, боялась большего и худшего — того, что при таком существовании сама вот жизнь ее детей нечаянно может оборваться — в том возрасте, когда над маленькой могильной ямой обыкновенно ставят пухлых мраморных болванчиков с лебяжьими крыльями и стекшими в кротость руками.
События действительно проистекали так, что они с Мартой стали заложниками той автомобильной Илиады начала 90-х: отцу и матери звонили неизвестные, напоминали замогильным голосом маршруты, по которым детей возили в школу и на теннис; мать заходилась в приступах истерики, кляла отца, рыдала, не спала; отец, конечно же, боялся тоже, но отказаться от игры, от удовольствия кольнуться наркотической смесью власти и удачи уже своей волей не мог; жизнь превратилась в бесконечную шпионскую игру, их берегли, перевозили, прятали… — Иван воображал стоящий перед крахом Третий рейх и распорядок двойной жизни из «Семнадцати мгновений…»: начальник отцовской охраны Агапов был Мюллером, сосед по даче, длинный, как каланча, Угланов — желчным Кальтенбруннером, его, Угланова, красавица-жена, похожая на ласку, антилопу и «ежика в тумане», тетя Нина, — ну кем-то вроде, что ли, Маты Хари.
(Потом приехал из Германии дядька Эдисон, и между ним и тетей Ниной произошла немая сцена встречи Штирлица с женой — глаза в глаза, не отрываясь, с какой-то не присущей дядьке Эдисону нелепой серьезностью, с прощальной нежностью, так, будто они в самом деле невозвратимо потеряли десять лет под колпаком разведчицкой легенды и каждой жилкой теперь сопротивлялись потребности шагнуть друг к другу и сомкнуться в целое.)