Однажды осмелиться… - Кудесова Ирина Александровна
Обида сперва накатила, потом вспомнил Вику, как она говорила — картины… череда фантазий… мечтание длиною в жизнь… Разом отошло. Подумал: вот откуда — внезапно ускользающий взгляд, рассеянность, будто все ей тут чуждо, «ну ладно уже, иди». Такой прилив гордости испытал: талантлива наверняка!
С того времени прошло — сколько? — девять месяцев, так и не показала ни строки, а ведь просил по-всякому. Один ответ: летом в журналы разошлю, если стихи чего-то стоят, прочтешь напечатанными.
Потом поссорились, из-за Генки. Послушал его, хотя никогда никого не слушал, у самого голова есть. А Генка все бубнил: ну зачем тебе эта молодая, ты же ей до фонаря, семью бросил, она тебя даже не приветила. Другая радовалась бы… И это совпало с началом ее постоянных созвонов с Палангой. Не выдержал, нагрубил. Заодно припомнил, что та самая фотография, с которой и началось все, почему-то была отдана старикашке. Сам не знал, зачем его так назвал. Со злости. Но ведь она даже не подумала, что ему, Николаю, эта фотография тоже дорога. Хмыкнула:
— Это та, которая — акварель Мари Лоренсен?
— Она самая.
— «Старикашка», говоришь…
— Ну, не юнец, ясно.
— Кстати, знаешь, почему Лоренсен с Аполлинером рассталась?
Пожал плечами.
— Потому что Аполлинер был слишком ревнив.
Она так спокойно говорила, невозможно было подумать, что последует это.
— Ревновал — значит, любил.
— Ревновал — значит, душил.
Помолчала.
— Ты помнишь, наверно, его самое знаменитое стихотворение — «Мост Мирабо»?
— Мм… Это что-то из Гребенщикова.
— Понятно.
— Ну прости. Я ж технарь.
— Не переживай. Это бездарное стихотворение, из-за которого почему-то все с ума посходили.
Она так спокойно говорила…
— Видишь ли, именно по мосту Мирабо он переходил Сену, когда шел к Мари. Потом она его бросила, и он часами торчал на этом мосту, на воду смотрел. И в какой-то момент понял, что отношения — они как речная вода. Которую не удержишь. Она проходит мимо тебя, а ты стоишь на мосту и ничего не можешь поделать. «Под мостом Мирабо движется Сена, с нею любовь…». Ну и дальше он всю дорогу ноет, мол, «Любовь прошла, как вода речная, любовь прошла, только жизнь длинна и жестока Надежда шальная». И знаешь что? Там после каждого четверостишия такой рефрен: «Слетает ночь, и с нею — грусть, уходят дни, я остаюсь». Все, что угодно пройдет, но ты останешься с самим собой, будешь пережевывать свои ощущения и сетовать, что в длинной жизни больше нечем заняться.
— Это ты про меня? Мне нечем заняться? Алена, не смеши.
— Я про отношения, которые не удержишь.
— Ты хочешь сказать…
— Я не хочу. Я уже сказала.
Из-за чего она взъелась? Из-за «старикашки»? Или ей показалось, что свободу у нее отбирают? Не привыкла жить в семье, не привыкла считаться с другими… Ушел.
Ну а потом — все по Аполлинеру: нытье (Генке), надежды, а еще гордость. Пускай сама позвонит.
И все как с цепи сорвались — жалеть бросились. Оказалось, все, буквально все знали, что это ничем не кончится, «возвращайся к Маше, не дури». Это потрясающе: лезут со своим видением счастья, и, если твоя жизнь в их понятия не укладывается, значит, ты «лузер».
Ты успешен, относительно молод, у тебя жена и двое пацанов, значит, автоматически счастлив.
Ты уходишь из семьи, живешь у друга, добиваешься внимания особы, которая сидит дома с ребенком, — ты идиот.
А то, что в первой позиции ты все время что-то искал, а во второй — нашел, никого не интересует. По тебе плач, как по безвременно ушедшему.
Где-то с месяц ждал звонка. Думал: не позвонит — ну что ж… Любить не заставишь. А вот если позвонит — значит, нужен. Значит, не зря все.
И в начале апреля она позвонила.
36
Кэтрин жила в старом доме, чем-то похожем на тот, из которого одним зимним днем Нина увезла маленькую Алену, — серая лестница со стертыми ступенями, запах старого каменного тела. Лифт поднимался, дребезжал. Проплывали этажи. Потом остановился, дернулся, затих. Выскочила из него: ей-богу, такое чувство, что сейчас сорвется.
Вжала кнопку звонка. Окна на лестничной клетке большие, до потолка почти, тусклые. Сквозь осевшую пыль пытается просочиться апрельское солнце.
— Здравствуйте, Алена.
Переступила порог: будто шагнула к кенгуру в карман — пол плюшевый, из светлого ковролина; кремовые стены, мебели никакой. Бросилась разуваться.
— Не боитесь, что натопчут?
— Да это же не я его клала, — мягко перебила Кэтрин. — Квартиру сдала и уехала. А жильцы уже делали что хотели. Я сама ахнула, когда вошла — мы две недели назад вернулись.
— Из Антарктиды?..
— Не верите? Фотографии покажу. Если бы вы видели эту халупу до моего отъезда — ее полгода до ума доводили…
И Кэтрин повела Алену по покоям: «Это гостиная, это комната брата была, вот тут — моя».
— А почему мебели почти нет?
— Ой, у нас такая была… Жильцы ее выбросили.
— И личные вещи тоже?
— Нет, ну почему. Антресоли все забиты. Брат кое-что забрал. Пойдемте кофе пить. Дэвид пошел по Москве побродить, скоро придет.
— Ваш муж?
Кэтрин отвела глаза:
— Ну… пока еще нет… Но…
— Понятно, — улыбнулась Алена. — А он по-русски говорит?
— Куда там, — Кэтрин безнадежно махнула рукой. — Сколько раз предлагала ему учиться…
— Американец?
— Австралиец. Сейчас сварю вам просто восхитительный кофе.
— Здорово…
С Кэтрин было не то чтобы легко, но — просто. На вопросы она отвечала с охотой; приятно перебрасываться пинг-понговым мячиком фраз.
— А у вас тоже есть какие-то нездешние корни…
— У меня? — удивление Кэтрин быстро растаяло. — А, вы про имя. Отцу так захотелось. Знаете, Алена, когда я родилась? Сразу после ледникового периода. А мамонтам запрещалось иметь контакты с иностранцами.
— Я-асно… — Алене вдруг стало радостно. Как замечательно все-таки выбираться куда-то, не киснуть дома. Давно пошла бы работать, если бы не Юлькины проблемы со здоровьем. Одно время Николай вытаскивал в люди, ну где ж он теперь. Гордый, не появляется. Какая мягкая квартира… Только запах немного странный. Ну, старый дом.
— Кэтрин?
— Да-а? — пропела, как сытая кошка. Она возилась на кухне, звенела чашками.
— Кэтрин, кстати… об Австралии. Знаете, что мне первым пришло в голову, когда я сюда зашла?
— Не-ет…
— Что похоже на карман кенгуру.
— Да вы поэт, Алена…
Радостно, радостно… Непонятно почему все-таки.
В ванной — в конце коридора — шум льющейся воды. Или показалось?
— Кстати, про кенгуру. Вычитала в Интернете…
— Расска-азывайте-расска-азывайте…
Наверно, от этого кошачьего мурра и радостно… Все хорошо, только запах… не очень.
— Скачет кенгуру по прерии. Останавливается, чешет живот, скачет дальше. Потом опять. И снова останавливается, чешет. Вытаскивает из кармана кенгуренка: «Сколько раз тебе говорила — не ешь печеньки в постели!»
Кэтрин смеется — будто мурлычет.
— А можно вас звать Кэт?
— Зовите… Но тогда уж на «ты» давайте.
— Да? Но…
— Что, такая я древняя? Вот в английском — красота: «you» — а что за ним, сам выбираешь.
— А мы разве не выбираем?
— Нам общество навязывает. А мне эти общественные установки уже не интересны. Они для тех, кому иерархия по душе.
Все-таки странный запах в квартире.
— Но уважение…
— Оно не в словах. Верно?
Из кухни плеснула волна вареного кофе: густая, горьковатая; так и видишь коричневое зернышко с ложбинкой.
— Да.
Прошла по коридору к входной двери: там висела небольшая акварель — в рамочке, под стеклом. Весенний пейзаж: снег уже сошел, зелень пробивается. И еще — идет дождь. Нет, не хлипкий дождичек на дрожащих ножках, а — как из ведра. Такие косые потоки, гонимые ветром. Стояла, смотрела — в этой картине что-то было, вернее, что-то было за ней, будто присутствие какое-то. И столько воды… Протянула руку, тронула пальцем: нет, не влажная.