Мюриэл Спарк - Жемчужная Тень
— Беднягу! — повторила девушка. — Насчет бедняги ничего не скажу. И вообще все с ней в порядке. Да, у нее есть глупые средневековые идеи, но это и все.
— С ней ничего не поделаешь, — сказала я.
И все же прошло немного времени, и делать что-то пришлось. Начиная с воскресенья, когда пошла четвертая неделя моего пребывания в аббатстве, мисс Петтигрю перестала появляться в трапезной. Отсутствие ее было замечено только в понедельник вечером.
— Кто-нибудь видел мисс Петтигрю?
— Нет, ее уж два дня как тут нет.
— Может, она в городе?
— Нет, из аббатства она не уходила.
В комнату мисс Петтигрю была направлена депутация с подносом, заставленным тарелками с едой. На стук никто не ответил. Дверь была заперта изнутри на задвижку. Но в тот вечер я слышала, что она бесшумно, как и обычно, ходит по комнате.
На следующее утро, после мессы, она пришла на завтрак с видом отрешенным и понурым, но одета была, как и всегда, аккуратнейшим образом. Она взяла стакан молока, подцепила на хлеборезке поджаренный кусок хлеба и нетвердым шагом направилась к себе в комнату. Когда она не вышла к обеду, кухарка снова поднялась к ней в комнату, и снова запертую на задвижку дверь никто не открыл.
На следующее утро я увидела мисс Петтигрю на мессе, она стояла на коленях немного впереди меня, положив подбородок на требник, словно ей трудно было удерживать голову и шею в вертикальном положении. Выйдя наконец из часовни, она двинулась исключительно медленным шагом, но почти без остановок. Тик-Так бросилась к ней, чтобы помочь сойти со ступенек. Мисс Петтигрю остановилась и посмотрела на нее, кивнув в знак признательности, но явно отклоняя помощь.
В комнате ее ждал врач. Потом я слышала, как он задает ей множество вопросов, всячески в чем-то убеждает, но она просто смотрела словно сквозь него. Подошел аббат в сопровождении нескольких монахов, но она снова заперлась изнутри и, хоть они и соблазняли ее супами и мясным бульоном, дверь открывать отказывалась.
Говорили, будто послали за ее родичами. Говорили, будто нету нее никаких родичей и послать не за кем. Говорили, что она признана невменяемой и ее следует забрать отсюда.
На следующее утро, она, вопреки обыкновению, в семь не встала. Лишь в полдень я различила за стеной какое-то шевеление, затем протяжные звуки медленного подъема и одевания. Какой-то тихий стук — наверное, ботинок выпал из слабых ладоней. Я догадалась, что она наклоняется, вновь пробует натянуть его. Пульс у меня так участился, пока я прислушивалась к этим медленным размеренным движениям, что пришлось выпить транквилизаторов больше, чем обычно. По крыше тяжело и размеренно застучали капли дождя.
«Неврастеники никогда не сходят с ума», — неизменно уверяли меня друзья. А теперь я и сама поняла разницу между неврозом и безумием и, не находя себе места, едва ли не завидовала женщине за стеной и чистому холодному — в границах ее странной мании — здравомыслию ее поступков. Только совершенный безумец, думала я, может сообщить: «Господь воскрес» — и той же непринужденной манере, в какой говорят: «Вас к телефону».
Стук в дверь. Я открыла, все еще дрожа от возбуждения. Это оказалась Дженнифер. Она зашептала, глядя на перегородку, отделяющую меня от мисс Петтигрю:
— Пошли, Глория. Вас просят выйти на полчаса. За ней придут сестры.
— Какие сестры?
— Из психиатрички. И мужчины с каталкой тоже будут. Нас, говорят, не хотят беспокоить.
Видно было, что Дженнифер едва сдерживает себя. По ней все прочитать еще легче, чем по мне. Было нетрудно заметить, что ей очень хочется остаться, послушать, посмотреть из окна, увидеть, что происходит. Меня это возмущало и бесило. С чего это Дженнифер так хочется удовлетворить свое любопытство? Разве не считала она, что все «одинаковы», разве признавала она различие между людьми и предметами, так какое у нее есть право на любопытство? Я — дело иное.
— Я остаюсь, — сказала я обычным голосом, указывающим на то, что у меня нет ни малейшего намерения участвовать в сплетнях. Дженнифер удалилась, в раздражении.
В то время невменяемость была моим злейшим врагом. И вот, в образе невинности и достоинства, свойственных мисс Петтигрю, этого врага, поселившегося в соседней комнате, увозит карета «скорой помощи». Скучать по нему я не буду. Потом мне стало известно, что и Дженнифер, притаившись где-то неподалеку, видела, как карета подъехала к аббатству. Как, впрочем, и большинство его обитателей.
Карета обогнула здание и подъехала к нему сзади. Мое окно выходило на противоположную сторону, но его мне заменили уши. Я услышала женский голос, в ответ раздался голос кого-то из наших священников. Тяжелые шаги, какой-то грохот на ступеньках, незнакомые голоса поднимавшихся по лестнице мужчин.
— Как, говорите, ее зовут?
— Марджори Петтигрю.
Грохот и стуки на лестнице продолжались.
— Ключа нет. Внутри задвижка.
Когда они замолкали, я слышала почти неслышные движения мисс Петтигрю. Она продолжала заниматься каким-то своим делом.
Они постучали в дверь. Я порывисто потянулась к четкам, по которым молилась за мисс Петтигрю. Послышался мужской голос, добродушный, но на редкость громкий:
— Откройте дверь, дорогая. Иначе мы вынуждены будем взломать ее, дорогая.
Она открыла дверь.
— Ну вот и славно, умница, — сказал мужчина. — Как, говорите, ее зовут?
— Марджори Петтигрю, — ответил кто-то из его спутников.
— Ну что ж, Марджори, дорогая, пойдем. Просто следуй за мной, и все будет хорошо. Идем, Марджори.
Должно быть, она повиновалась, хотя ее шагов я не расслышала. А вот грохот тяжелых мужских башмаков вместе со стуком колес так и не понадобившейся каталки был слышен.
— Вот и хорошо, Марджори. Умница.
Внизу что-то проговорила медсестра, а потом все стихло, только карета отъехала.
— Я видела ее! — Это была прачка, та самая, которая была буквально влюблена в мисс Петтигрю. — Должно быть, когда за ней пришли, она причесывалась, — продолжала девушка. — Смотрю, волосы у нее рассыпались, аж до самых плеч, совершенно не похоже на мисс Петтигрю. Она ведь всегда была у нас такая… А тут еще дождь, надеюсь, она не подхватит простуду. Но там ей будет хорошо.
— Там ей будет хорошо, — хором подхватили остальные. — За ней будут ухаживать. Может, вылечат.
Никогда раньше не видела, чтобы все были так участливы друг к другу.
После ужина кто-то сказал:
— А я уважала мисс Петтигрю.
— Я тоже, — откликнулась другая женщина.
— И я.
— С ней будут хорошо обращаться. Эти мужчины — у них добрые голоса.
— Они добра ей желают.
Неожиданно рыжеволосый мужчина сказал то, что на самом деле лежало в основе этого разговора ни о чем.
— А вы слышали, — проговорил он, — что ее называли просто по имени — Марджори?
— О Боже, точно!
— Да-да, мне даже как-то чудно сделалось.
— И мне. Подумать только, ее назвали просто Марджори.
Потом об этом случае почти не говорили. Но на какой-то момент, раздумывая со страхом и горечью о том, что мисс Петтигрю назвали по имени — Марджори, община пришла в себя и объединилась.
СУДЬЯ-ВЕШАТЕЛЬ
© Перевод. У. Сапцина, 2011.
«Вынесение приговора, — писала одна газета, — явно утомило престарелого судью. Он выглядел так, словно узрел привидение». Это замечание было не единственным привлекшим внимание к выражению лица сэра Салливана Стэнли под париком и похоронно-черной шапочкой, обязательной для представителей британского правосудия в те времена. Дело было осенью после чудесного лета 1947 года. Желтые и бурые листья срывались с веток и опадали на дорожки парка.
За всю карьеру судье Стэнли выпало приговорить к смерти нескольких человек — к слову, среди них не было ни единой женщины, но только потому, что среди женщин убийцы встречаются крайне редко. Разумеется, никому и в голову бы не пришло, что Салливан Стэнли, очутись перед ним женщина, постесняется набатным тоном провозгласить, что ее «уведут отсюда… и предадут повешению за шею до смерти» (и добавить, словно спохватившись, «помилуй, Господи, ее душу»).
Мужчина тридцати с небольшим лет, сидящий на скамье подсудимых, был привлекательным и внешне настолько приличным, словно сидел не в зале суда, а переходил улицу возле Олд-Бейли, где и происходил процесс. Этим подсудимым был Джордж Форрестер, обвиняющийся в преступлении, известном слушающей радио и читающей газеты публике под названием «убийства на илистой реке».
Во время слушания дела выражение лица сэра Салливана Стэнли ничем не отличалось от его же выражения в любой другой момент любого другого процесса. Оно неизменно создавало впечатление, что судью раздражает обвиняемый — особенно по одному примечательному делу, когда подсудимому был вынесен обвинительный приговор, но ни его адвокату, ни кому-либо другому так и не удалось убедить упомянутого подсудимого, что вердикт «виновен» или «невиновен» — чистая формальность, а для того чтобы признать чью-либо виновность, можно обойтись и без суда. Но даже в этом случае пресса воздержалась от замечаний о выражении лица судьи. Брыластый, как спаниель, сэр Салливан выглядел на свой возраст и был настолько же раздражительным, каким казался. Однако «на судью, похоже, что-то нашло, — писал другой репортер. — Несомненно, он был потрясен, и не столько в тот момент, когда услышал, как старшина присяжных произносит слово „виновен“, как в тот, когда надел черную шапочку, лежавшую перед ним. Неужели, — выдвигал предположение этот репортер, — судья Стэнли начинает сомневаться в целесообразности смертной казни?»