Томас Вулф - Паутина и скала
Поэтому утонченные юные джентльмены из Новой Конфедерации стряхивали эти унизительные путы, стирали последнюю паутину иллюзий, застилавшую им глаза, и заносчиво отступали на Юг, к спокойному преподаванию в одном из университетов, где могли ежеквартально выпускать очень маленькие и очень манерные журналы, в которых превозносились преимущества сельской жизни. Самые тонкие интеллектуалы из этой бунтарской орды вечно составляли кодексы и провозглашали культы своих районов – кодексы и культы, в которых простые добродетели истоков и корней утверждались до того непростым языком, с такой эстетической утонченностью, что даже приверженцы самых манерных городских группировок не могли докопаться до их смысла.
Джордж Уэббер наблюдал все это и находил несколько странным, удивительным. Молодые люди, чьи пристрастия, вкусы, образ мыслей и писания, на его взгляд, принадлежали атмосфере эстетских группировок, от которых они отрекались, гораздо больше, чем любой другой, утверждали добродетели возврата к «сельскому образу жизни» языком, по его мнению, некоего культа, который мало кто из местных жителей, постоянных или вернувшихся, был способен понять. Более того, как потомку поколений живших в холмах фермеров, которые год за годом выбивались из сил, чтобы вырастить кукурузу на выветренном горном склоне, и поколений батраков из Пенсильвании, которые по пятнадцать часов вдень ходили за плугом и получали за это пятьдесят центов, ему было несколько странно слышать от белоручки-интеллектуала из какого-то южного университета, что он прежде всего должен возвратиться к простым и благотворным добродетелям общества, которое его взрастило.
Разумеется, сущностью всего этого, основным признаком всех этих потерпевших поражение и отступивших – интеллектуалов, художников или рабочих – было уже знакомое мотивированное оправдание южного страха и южного неуспеха: страха борьбы и соперничества в более широком мире; неумения приспособиться к условиям, противоречиям и темпам современной жизни; старого, бессильного, капитулянтского отступления в тень безрассудства и иллюзий, предрассудков и фанатизма, цветистой легенды и оправдательной казуистики, надменного, иронического отдаления от жизни, с которой Юг определенно связан, к которой определенно хотел принадлежать.
Ну и хватит о потерпевших поражение – этих слишком слабых и неспособных отрядах орды бунтовщиков, которые не смогли выстоять в схватке и отступили. А как остальные, лучшие и более многочисленные, те, что остались? Потерпели они поражение? Были сметены? Были рассеяны или оттеснены и обращены в бегство?
Ничего подобного. Их успех в городской жизни был поистине поразительным. В стране нет другого места, где приезжие преуспевали бы так блестяще, если преуспевали. Этому блеску успеха в городской жизни южанин в поразительной степени обязан природе своих недостатков. Если он одерживает верх, побеждает, то не вопреки своему провинциализму, а благодаря ему, не вопреки страху, а благодаря ему и мучительному, терзающему сознанию собственной неполноценности, побуждающим его к сверхчеловеческим усилиям.
Южанин зачастую вдохновлен не жалеть усилий, когда находится в неблагоприятных условиях, когда знает это, когда узнает, что мир тоже это знает и на это рассчитывает. Истина эта не раз подтверждалась во время Гражданской войны, когда самые блестящие победы Юга – можно сказать, и самые блестящие поражения – были одержаны при подобных обстоятельствах. Южанину при всех присущих ему чувствительности, уязвимости, пылкости, живости, возбудимости и богатом воображении должен быть ведом страх, и ведом основательно. Однако именно благодаря чувствительности, живости, воображению ему ведом страх перед страхом. И эта вторая разновидность страха зачастую оказывается настолько сильнее первой, что южанин скорее умрет, чем выкажет это. Он будет сражаться не просто как солдат, а как сумасшедший, и зачастую добьется почти невероятной победы против ошеломляюще превосходящих сил, даже когда почти никто на свете не поверил бы, что победа возможна.
Эти факты неоспоримы, более того, восхитительны. Однако в самой их неоспоримости есть некоторая ложность. В самой их силе есть некая опасная слабость. В самом блеске их победы есть прискорбное поражение. Замечательно одержать победу в сражении против сил, имеющих огромный перевес, но не замечательно, нехорошо для здоровья и силы духа быть способным побеждать только имеющие огромный перевес силы. Захватывающе видеть, как солдаты доходят до такой степени безрассудства, что сражаются, как сумасшедшие, но захватывающе также видеть их решительными и сильными в способности сражаться как солдаты. Хорошо быть до такой степени гордым и щепетильным, что боязнь выказать страх оказывается сильнее самого страха, однако подобная сила пылкости, гордости и безрассудства имеет оборотную сторону. Опасность заключается в том, что она может не только подтолкнуть людей к лихорадочному достижению громадных высот, но и низвергнуть их, изможденных и обессиленных, в бездонную бездну, и что человек добивается величайших достижений длительным, упорным трудом.
Переехавший южанин – очень одинокое животное. Поэтому его первое инстинктивное движение в большом городе – к своим. Первым делом он навещает друзей по колледжу или ребят из родного городка. Они создают общину совместных интересов и совместной самозащиты; отгораживаются своего рода стеной от ревущего водоворота жизни большого города. Создают Общину Юга, не имеющую параллелей в городской жизни. Разумеется, подобной общины Среднего Запада, или Великих Равнин, или Штатов Скалистых гор, или Тихоокеанского побережья не найти. Возможно, есть какие-то зачатки Новоанглийской общины, района, который после Юга наиболее четко отмечен самобытностью местной культуры. Однако если эта община и существует, то до того незаметно, что о ней и не стоит говорить.
Самая очевидная причина существования Общины Юга в жизни большого города кроется в глубоко укоренившейся провинциальной ограниченности южной жизни. Раскол в убеждениях, разность интересов, обычаев и традиционных взглядов, которые нарастали с огромной быстротой в американской жизни первой половины девятнадцатого века, все больше и больше разделяли жизнь сельскохозяйственного Юга и промышленного Севера, завершились кровопролитной Гражданской войной, были окончательно подтверждены мрачным и трагичным процессом реконструкции.
После войны и реконструкции Юг отступил за свои расшатанные стены и остался там.
В детстве Джорджу Уэбберу приходил на ум образ, в котором отражалась вся безрадостная картина тех десятилетий поражения и мрака. Ему виделся старый дом, отстоящий далеко от проезжей дороги, многие проходили по ней, потом прошли войска, пыль поднялась, и война окончилась. И больше по той дороге никто не ходил. Виделся старик, прошедший по тропинке прочь от дороги, в тот дом; и тропинка зарастала травой и бурьяном, колючим кустарником и подлеском, пока не исчезла совсем. Больше по той тропинке никто не ходил. И человек, который вошел в дом, больше оттуда не вышел. Адом продолжал стоять. Он слегка виделся сквозь заросли, словно призрак самого себя, с черными, словно пустые глазницы, дверями и окнами. Это был Юг. Юг в течение тридцати или более лет.
То был Юг не жизни Джорджа Уэббера, не жизни его современников – то был Юг, которого они не знали, но все же каким-то образом его помнили. Он являлся им Бог весть откуда в шелесте листвы по вечерам, в тихих голосах на южной веранде, в хлопке двери и внезапной тишине, в полуночном гудке поезда, идущего по долинам на Восток и к волшебным городам Севера, в протяжном голосе тети Мэй и в воспоминаниях о неслышанных голосах, в памяти о таинственной, погубленной Елене и их крови, в чем-то больном, утраченном, далеком и давнем. Сверстники Джорджа не видели того Юга, но помнили о нем.
Они вышли – это уже другой образ – на солнечный свет в новом веке. Вышли опять на дорогу. Дорога была вымощена. Потом вышли еще люди. Они вновь проложили тропинку к двери. Большинство сорняков было выдернуто. Строился новый дом. Они слышали шум приближающихся колес, и мир был здесь, однако они еще не принадлежали полностью к этому миру.
Впоследствии Джордж вспоминал каждый свой приезд с Юга на Север, и ощущение всякий раз бывало одним и тем же – четкое, резкое физическое ощущение, обозначающее границы его сознания с географической точностью. У него слегка сжимало горло, отрывисто, сильно бился пульс, когда поезд поутру приближался к Виргинии; сжимались губы, начинало сильно жечь глаза, напрягались до предела нервы, когда поезд, притормозив, въезжал на мост и показывались берега реки Потомак. Пусть над этим смеется, кто хочет, пусть насмехается, кто сможет. Это было ощущение острое, как жажда, мучительное, сковывающее, как страх. Это было географическое разделение духа, острое, физически четкое, словно его рассекали мечом. Когда поезд тормозил и Джордж видел широкую ленту реки Потомак, а потом въезжал на мост и слышал негромкое громыхание шпал, видел громадный купол Капитолия, словно бы висящий в утреннем свете словно какая-то блестящая скорлупа, то начинал дышать жарко, глубоко, резко. Чуть наклонял голову, словно проходил через паутину. Сознавал, что покидает Юг. Пальцы его крепко сжимали коленные чашечки, мышцы становились упругими, зубы крепко стискивались. Поезд миновал мост, и Джордж вновь оказывался на Севере.