Дмитрий Вересов - Возвращение в Москву
– Юлька, что за Одетта Лебеденок? – Я еще не в полной мере осознаю то, что прочитал, и меня больше всего поражает имечко журналистки.
– Какая разница, – хрипит Юлька из теплого платка, обмотанного вокруг шеи. Она все еще не выбралась из болезни. – Какая тебе разница? Это может оказаться и Петя Иванов, и Катя Придорожная, и Соня Златоручкина, и Отелло Дездемонович Бен-Ягин-Кассио. Все одно псевдоним, и концов не сыщешь.
– Но с какой стати?..
– Ни с какой. Голос ее дрожит, и я понимаю, что она сильно задета. – Я все молилась, чтобы миновала нас чаша сия. Но – никого, как видно, не минует. Настала наша очередь, Юрка. Просто настала наша очередь. Земная ось повернулась, скрипнула, извини за пафос, и мы оказались в центре внимания. По чистой случайности. Или кто-то из журналистской братии услышал, как я зубоскалю, объясняя тебе кое-что очевидное. Ну и вот… Маленькая месть. Придется пережить, и дело с концом. Потреплют нас месяц-другой, потом надоест, и станут трепать еще кого-нибудь. Уж поверь. Некоторые, не такие голубки, как мы с тобой, порадовались бы только. Такая реклама! Теперь нам с тобой будут присылать разные приглашения, я имею в виду – по отдельности. И активно проявлять сочувствие, чтобы уж точно довести до развода. К тебе будут подводить телок для случки, чтобы ты имел возможность выбрать будущую мать твоих детей. Правда, если раскопают, что никакого брачного контракта мы не заключали, и при разводе тебе, по идее, ничего не должно обломиться, то будь готов к тому, что заклеймят и запинают. Кому ты нужен, нищий и безродный? Но у тебя, любимый, есть выход – быстренько перевести наши общие счета на себя. Сложно, муторно, но ничего смертельного. Ха, не подстраховаться ли мне на этот случай, Юрка? Оберешь еще слабую женщину.
– Хорошо, мои перспективы ясны. А как с тобой?
– О! Меня будут пробовать утешить всякие жиголо с длинным, образцово выращенным парниковым огурцом в штанах, раскатавшие губу на мои денежки. Это такая игра, массовая забава, вроде бега в мешках или перетягивания каната. Сбегается толпа азартных болельщиков. Стрекочут камеры, щелкают вспышки фотоаппаратов, делаются тысячные ставки, фанаты рвут на себе одежды… Весело, спасу нет!
– Юлька, что-то ты очень говорлива. Чушь несешь. Переживаешь?
– Глупости. Я…
– И слезы на глазах. Я же вижу.
– Это от соплей. Сейчас чихну. А-апчхи!.. Вот видишь?
– Юлька, я вижу то, что вижу. И простуда не имеет отношения к твоим эмоциям. Ну?..
– Что «ну», грозный муж? Монстр. Бурбон. Не желаешь меня оплодотворять, негодник этакий, а туда же – пытать, выспрашивать. Лучше дай чистый платок, – распоряжается Юлька.
Платок в комоде, и мне нужно повернуться к ней спиной, чтобы вытащить его из особой ароматной, пахнущей сандаловым деревом, плоской сумки. Я выдвигаю ящик, но в большом зеркале, установленном на комоде, имею возможность любоваться тем, как Юлька отирает слезы ладонями. Роюсь неуклюже и подольше, чтобы она успела справиться с собой, затем вытягиваю самый большой платок, мужской, в светло-синюю клетку, с темно-синей вышитой монограммой «Л. М.». Я знаю, кому принадлежит платок, и вытащил его специально Юльке в утешение. Но когда я ненароком встречаю эту монограмму на кое-каких вещах, отложенных отдельно, которыми не пользуются, мне становится не по себе. Оттого, что композиция чувств, которые я при этом испытываю, слишком сложна.
– Юлька, ты, по-моему, боишься, – констатирую я и подаю ей платок дрогнувшей рукой.
– И ничего удивительного, – все еще хорохорится Юлька. – Со мной еще никогда ничего подобного не происходило. Так, по мелочи, да, случалось. А теперь… Это как в первый раз спускаться на горных лыжах по «черной» трассе. Но не более того, не более того!
– Юлька!!!
– Давай уедем, – вдруг говорит она, крепко прижимая к губам уголок платка, тот уголок, на котором изящно переплелись вышитые буквы. – Давай уедем. В Лондон. Пока все не перемелется.
– Юлька, я… не готов. В Лондон.
– Ты никогда не будешь готов. К такому нельзя подготовиться. Лучше махом. Как же тебе это доказать? А, Юрка? Уже год, как я тебя уговариваю. Поехали? Все будет хорошо.
– Я не о том. Я не готов, потому что нужно здесь разобраться сначала. Не оставлять за спиной того, кто в любую минуту может…
– Юра, о чем ты опять? – тоскует Юлька.
Я знаю: она боится, что я опять примусь за свое, начну плести про адово нашествие, про несуразные встречи с покойными знакомцами. Не буду. Сам знаю, что никаких таких встреч быть не должно, но если уж они случаются, и все чаще, то творится в этом мире несообразное. Но я все равно не найду слов, чтобы объяснить и доказать что-либо Юльке, раз нет у нее желания вглядеться в иные странности происходящего вокруг. А ведь стоит только вглядеться или хотя бы просто не отворачиваться, и увидишь, как все зыбко и сколько миражей вокруг в смысле самом прямом, а не переносном. Что вокруг не гротеск, не карикатура, не маска, а истинное уродство.
Но дело не в этом. Просто, отмотав срок, пройдя зону с ее культом зла, вполне приземленного зла, деятельного, предприимчивого, а не какого-нибудь высокофилософского и потому декоративного, я точно знаю: врагов нельзя оставлять за спиной. И поездка в Лондон, где сейчас «Л. М.», не должна омрачаться здешней грызней. Тем более что на поездку эту мне так сложно решиться, сложно до замирания сердца. Поэтому я намерен во что бы то ни стало сначала вывести на чистую воду эту самую Одетту Лебеденок. Или того, кто ее подначивает.
– Юлька, дай мне журнал.
Я листаю страницы. Одетта Лебеденок, как же. Какая там Одетта Лебеденок! Вот он, портрет на весь разворот. Черный паричок, серьга в ухе, самодовольно выпяченный живот, вислые усы. Многообещающая улыбочка из-под усов. Некролог? Как бы не так! Ожил, стало быть, поправился. «С возвращением, наш любимый Пипа!» А уж несколько месяцев твердили о том, что стал он инвалидом и не в себе – памяти нет и заговаривается. Я ликовал. Юлька помолодела. И что же, снова?
Юлька с мая (к моему, замечу, удовлетворению) не снимает со счета сумасшедших денег, которые идут неизвестно куда. То есть известно, конечно, – на прокорм шантажиста. Шантажиста-то я, мне казалось, извел. Шантажист родом из тех, существования которых под вольным небом Юлька никак не допускает.
Ничего не поделаешь, демонстрирую портрет бедной Юльке:
– Одетта Лебеденок? Погляди-ка на «Лебеденка». Узнаешь? Оголодал, должно быть, бедняжка Пипа в болезни, озлился и начал травлю.
– Опять ты за свое, – бормочет она совсем растроенно. – Я же тебе объясняю…
Объясняет она. Это она мозги мне канифолит, гонит порожняк, рассуждая о неизбежной закономерности случившегося.
– Юля, глупо это. С балкона его сбросил, представь себе, я. Собственноручно. Никто не видел. Там только два субъекта занимались любовью, но они были слишком увлечены процессом, чтобы обращать внимание на то, что творится вокруг. Легко догадаться, почему я это сделал.
– Ты все слышал? – грустно сипит Юлька в шарф и комкает платочек с инициалами.
– Вот именно. Полагаю, меня до сих пор не замели лишь по одной причине: Пипа сам решил расправиться со мной. С нами, Юлька. Статейка – первая капля, причем злодеем-то выставляют только меня, а тебя пока лицемерно жалеют. Статейка – сигнальчик, вполне гуманный по понятиям этого мерзавца: не заплатишь, будут еще публикации, где тебя разденут и вымажут дерьмом. Не заплатишь опять – вывернут наизнанку, выпотрошат, и нет тебя больше, светская львица Юлия Мистулова, и пропадать тебе в безвестности, всю жизнь дрожать и скрываться, если случится так, что останешься жива. Прошлое же «темной лошадки» Юрия Мареева будет подано на десерт. В любом случае, Юлька, сначала он нас оберет, потом уничтожит. Меня, я догадываюсь, уничтожит в смысле самом прямом – физически. Не скажу, что мне нечего терять, но теперь уж кто кого. Ты это понимешь?
Кто кого. Поэтому для меня статейка – вызов, повод начать войну, которая когда-нибудь должна была начаться. Пусть сейчас. Как бы ни была нежелательна катастрофа, которой все может завершиться. Подобное уже случалось со мной. В другом месте, в другое время, о котором не забыть.
* * *Время наступило непонятное и голодное. Последние годы на просторах нашей родины повсеместно были тощими, но Юру заботы о хлебе насущном в жизни минувшей и свободной не особенно угнетали по причине его некоторой социальной элитарности. Даже в бедноватые студенческие годы хлеб насущный давался ему днесь – всегда и безусловно, и это было само собой разумеющимся. Нынче, однако, жизнь вывернулась наизнанку, и все, что она обещала, и все Юрины сделки с самим собой оказались ничтожны.
Время наступило голодное даже на воле, а на зоне и подавно. Кормежка стала совсем уж несъедобной к девяностому году, в продуктовом ларьке торговали засушенными облупившимися пряниками и маргарином, не прогоркшей у которого оставалась лишь самая сердцевина бруска.