Владимир Шаров - Старая девочка
Зэков в лагере было ровно двадцать душ, они жили в небольших армейских палатках по пять человек в каждой и пытались обогреть их своими телами и двумя небольшими буржуйками, которые, не переставая, топили. Но ветер и холод выдували из палаток тепло быстрее, чем печки могли их согреть, и хотя здоровые таскали в лагерь срубленный на болоте березняк по двенадцать часов в день, поправить дело не получалось. Турок был уверен, что выход только один, но без Сашки ему бы и на этот раз убедить остальных не удалось. К Сашке они с некоторых пор относились почти молитвенно, и турок, видя это, при всякой нужде старался действовать через нее. Идея была проста — свести всех зэков в две палатки, одна как бы семейная, в ней он собирался поселить башкира и его детей, Колю Ушакова, Сашку и себя с Ириной, а в другую — остальных зэков, так получалось примерно поровну. Те же, что освободились, использовать для утепления.
Нужно было сделать следующее: сначала жилые палатки по стенам, а также по центру укрепить колоннами из деревянных ящиков, которых в лагере, слава богу, хватало. Закончив эту работу, они убрали шесты, брезент плоско лег на ящики, и они засыпали его толстым слоем легкого и сухого торфа. Около полотна железной дороги лежали огромные торфяные бурты, вынутые еще несколько лет назад, словно специально на этот случай. Тем же торфом они потом набили другие деревянные ящики, обложив ими палатки снаружи. Теперь оставалось последнее — натянуть поверх вторые палатки и, оставив только трубу для дымохода, в свою очередь снизу доверху засыпать их снегом. В итоге этого строительства, которым зэки занимались с энтузиазмом и всё закончили меньше чем за неделю, получилось пусть и тесное, но довольно теплое жилье, в котором вполне можно было продержаться зиму.
Дальше до середины февраля они прожили тихо и спокойно, с помощью турка постепенно оправляясь от своих болячек. Никто их не трогал, никто ничего особенного от них не хотел, они, как и раньше, дни напролет говорили о своей Вере и, по-видимому, были счастливы. Эти беседы настолько вошли в привычку, что турку не раз казалось, что они уже не могут один без другого ни любить Веру, ни даже просто жить. Всё это так разительно отличалось от прежнего, что под Новый год он даже попытался с некоторыми из зэков, в частности, с Сашкой, переговорить. Убедить ее, что каждая личность должна быть хоть немного отделена от других, иначе они быстро перестанут быть сами собой. Этот разговор казался турку настолько важным, что он заготовил для него бездну разных аргументов, главный из которых был тот, что для Бога мера человека — один; Он создал не народы, не множества, а одного Адама и не раз говорил, что человек, который создан по Его образу и подобию, для Него не меньше целой Вселенной.
Всё это каждый из них выслушивал спокойно, вежливо, но без малейшего интереса, затем отвечал, что он понял, о какой опасности его хотят предостеречь, и благодарен. Турок видел, что они смотрят на него, как на наивного чудака, ведь глупо было даже сравнивать то, чем он их пугал, и то, что они получили. Но они относились к нему очень хорошо, они помнили, как много он для них сделал, помнили, что только благодаря ему они и сошлись вместе, благодаря ему выжили. Этим зэки кончали разговор: что всегда будут помнить, что он для них сделал, и всегда будут ему благодарны. В конце концов турок понял, что влиять на происходящее в лагере возможностей у него больше нет. Придя к этому выводу, он с тех пор при любом, самом мелком деле прибегал к посредничеству Сашки.
В середине февраля Клейман, о котором они почти забыли, вдруг словно вспомнил о зэках и о том, что он начальник лагеря. Неожиданно, что называется, с места в карьер, он начал череду таких интенсивных допросов, с какими после сентября зэкам еще не приходилось сталкиваться. По своему обыкновению он допрашивал их одного за другим строго в алфавитном порядке, но и сейчас, когда они всем делились между собой, даже самые опытные, например, Соловьев или начальник харьковского НКВД Горбылев, не могли сказать, для чего он их вызывает, чего хочет добиться.
За два месяца допросов он ни разу даже не намекнул, что его интересует, просто вновь требовал, чтобы они рассказывали свою жизнь буквально с пеленок. Раньше, в августе и сентябре, подобное уже было, но тогда он собирал материал для их доносов в Москву, теперь же, что ему надо, они не понимали, только видели, что Клейман, будто старательная стенографистка, не пропускает ничего, ни одного имени, ни одной детали, не пропускает даже таких вещей, которые, похоже, до него не интересовали в СССР ни одного следователя. Они гуртом собирали полное жизнеописание Веры, а он, будто им в пику, задался целью составить жизнеописание их самих.
В начале апреля Клейман, по-видимому, решил, что таиться дальше оснований нет, и с перерывом в три дня произнес перед зэками две длинные речи. Речи эти для тех лет были достаточно странные, правда, турок утверждал, что уже тогда назвать Клеймана полностью вменяемым было невозможно. В отличие от зэков, Клейман провел всю зиму в обыкновенной брезентовой палатке; сначала, как и они, наверное, переболел пневмонией, теперь же, турок говорил об этом с уверенностью, у него была самая настоящая скоротечная чахотка, он беспрерывно харкал кровью, температурил, и в лагере мало кто думал, что он протянет до лета.
Начал Клейман с того, что благодарен зэкам, потому что на то, что сейчас делает, именно они его и натолкнули. Раньше, когда до лагеря не дошел строевой лес, он думал, что холод выморит их, как тараканов. В сентябре зэки и вправду стали один за другим болеть, и он решил, что всё в порядке, скоро они подохнут, и Москве станет ясно, что Радостину не остановить. Тогда Сталин сдаст Смирнова с Ерошкиным, а с Верой поступит, как она того давно заслуживает. «И тут, — продолжал Клейман, — благодаря турку — нежданный кульбит. Вы начинаете друг друга лечить, друг за дружкой ходить, как не всякая мать за своим ребенком.
Прежде, — говорил Клейман зэкам, — вы один другого ненавидели просто по-черному, могу дать вам ваши же доносы, но и то, что я видел в лагере, так сказать, зарисовки с натуры, были очень яркие. И вот турок будто открыл затычку, и эта ваша ненависть стала уходить в землю. Да еще так быстро, что я только головой мотал. Я, — говорил Клейман, — на всем этом, конечно, мог поставить крест — прикрыть лазарет, но мне показалось интересным взглянуть, чем это кончится. В общем, — сказал Клейман, — тот спектакль, что турок здесь, в лагере, затеял, был хорош, я его смотрел с удовольствием. Особенно меня поразило, когда вы вместе стали восстанавливать Веру. Раньше вы друг от друга даже имени ее слышать не могли, а теперь, будто голубки, ворковали. Один другого ни разу и словом не обидел».
До этого места Клейман с трудом, но еще держался, теперь у него начался приступ кашля, и дальше он говорить уже не мог. Речь свою он держал за воротами зоны, сам лагерь стоял на небольшом холме, а тут было замерзшее, занесенное снегом болото, этакое ровное голое поле; березняк, что рос вокруг, за зиму до последнего дерева свели на дрова. Пока один из вохровцев не сбегал в лагерь и не отпоил Клеймана горячим молоком, прошел, наверное, час, всё это время зэки, переминаясь с ноги на ногу, ждали продолжения. Впрочем, турок позднее говорил Ерошкину, что сказать, что они слушали Клеймана с большим интересом, нельзя. Только когда он начал харкать кровью, забеспокоились, и было видно, что Клеймана им жалко.
Выпив молока, Клейман наконец унял кашель и продолжил. «Ну вот, — сказал он дальше, — вы, значит, артелью стали восстанавливать Веру. Вспоминать о ней новое и новое, и мне вдобавок ко всему сделалось любопытно, насколько полно вообще можно ее вспомнить. Я, — заметил Клейман, — много раз читал Верин дневник, хорошо его помню. Первый план борьбы с Верой как раз и был построен на том, чтобы изъять ее дневник, тем самым сбить со следа. Я не сомневался, что уже через месяц она начнет путать порядок людей, событий, начнет врать чередование дней. Эта мысль казалась здравой и покойному Ежову. В общем, я был уверен, что Вера, которая всегда отличалась редкой памятью, без дневника вернуться никуда не сможет. Без дневника дороги ей не сыскать.
За время работы в ЧК, — продолжал Клейман, — мне приходилось читать и другие подневные записи, так что сравнивать есть с чем», — и вот он им, зэкам, может твердо сказать: дневников подобной обстоятельности, как у Веры, он в своей карьере не встречал. Отсюда и мысль — посмотреть, какую часть Вериной жизни они сами, без дневника, смогут восстановить. Сначала он спорил с собой, что и десятой части не вспомнят. Потом, увидев, как продвигается дело, давал им четверть, дальше — половину; это раньше казалось ему совершенно немыслимым, потому что Вера писала каждый вечер, писала по свежим следам и, главное, всё-всё, всех людей, что одето-обуто-съедено, что кто и кому сказал — всё, вплоть до погоды и ничего не значащих телефонных звонков: он не раз встречал в дневнике запись, что кто-то позвонил, позвали ее, а оказалось, что нужна совсем другая Вера, просто не туда попали. Ясно, что, если брать на круг, даже четверти этого через двадцать лет вспомнить невозможно, они же в лагере, больные, полумертвые, за три месяца вспомнили больше, чем есть у нее. Это, конечно, был потрясающий результат, и он, Клейман, совсем не жалеет, что дал им возможность пережить зиму.