Виктор Пелевин - Чапаев и Пустота
Чапаев положил рукопись на крышку секретера и некоторое время смотрел в полукруглое окно своего кабинета.
– Мне кажется, Петька, в тебе слишком много места занимает литератор, – сказал он наконец. – Это обращение к читателю, которого на самом деле нет, – довольно дешевый ход. Ведь если даже допустить, что кто-нибудь кроме меня прочтет эту невнятную историю, то я тебя уверяю, что подумает он вовсе не о самоочевидном факте своего существования. Он, скорее, представит тебя, пишущего эти строки. И я боюсь…
– А я ничего не боюсь, – нервно перебил я, закуривая папиросу. – Мне давно наплевать. Я просто записал последний из своих кошмаров так, как умею. А этот абзац возник… Как бы сказать… По инерции. Вслед за разговором, который был у меня с господином бароном.
– А что тебе, кстати, сказал барон? – спросил Чапаев. – Судя по тому, что ты вернулся в желтой папахе, у вас с ним был довольно эмоциональный разговор.
– О да, – сказал я. – Если обобщить, он посоветовал мне выписаться из больницы. Он уподобил дому душевнобольных мир этих постоянных тревог и страстей, этих мыслей ни о чем, этого бега в никуда. А потом – если только я верно понял – он объяснил, что на самом деле нет ни дома душевнобольных, ни его самого, ни даже вас, мой милый Чапаев. А есть только я.
Чапаев хмыкнул.
– Вот, значит, как ты его понял. Интересно. Мы к этому еще вернемся, обещаю. А что касается его совета выписаться из сумасшедшего дома, то лучше, на мой взгляд, просто не скажешь. Не знаю, почему я не подумал об этом сам. Действительно – вместо того, чтобы приходить в ужас от каждого нового кошмара, который по ночам порождает твое воспаленное сознание…
– Простите, не понял, – сказал я, – что, мое воспаленное сознание порождает кошмар или само сознание является порождением кошмара?
– Это одно и то же, – махнул рукой Чапаев. – Все эти построения нужны только для того, чтобы избавиться от них навсегда. Где бы ты ни оказался, живи по законам того мира, в который ты попал, и используй сами эти законы, чтобы освободиться от них. Выписывайся из больницы, Петька.
– Мне кажется, я понимаю метафору, – сказал я. – Но что произойдет потом? Увижу ли я вас снова?
Чапаев улыбнулся и скрестил руки на груди.
– Обещаю, – сказал он.
Вдруг раздался звон, и верхнее стекло окна осыпалось на пол. Пробивший его камень ударился о стену и упал возле бюро. Чапаев подошел к окну и осторожно выглянул во двор.
– Ткачи? – спросил я.
Чапаев кивнул.
– Они совсем перепились, – сказал он.
– Почему вы не поговорите с Фурмановым? – спросил я.
– Я не думаю, что он в состоянии ими управлять, – ответил Чапаев. – Он остается их командиром только потому, что постоянно отдает именно те приказы, которые они хотят услышать. Стоит ему хоть раз серьезно ошибиться, и у них быстро отыщется новый начальник.
– Признаюсь, я испытываю по их поводу сильную тревогу, – сказал я. – Мне кажется, что ситуация полностью вышла из под контроля. Не подумайте, что я ударяюсь в панику, но мы все в один прекрасный момент можем оказаться… Вспомните, что творилось последние дни.
– Сегодня вечером все разрешится, – сказал Чапаев и пристально поглядел на меня. – Кстати, раз уж ты выражаешь обеспокоенность этой проблемой, действительно очень досадной, почему бы тебе не принять в ней участие? Помоги немного занять публику. Создай видимость того, что мы тоже вовлечены в эту вакханалию. У них должно сохраняться ощущение, что все здесь заодно.
– Каким образом?
– Сегодня будет своего рода концерт – знаешь, бойцы будут показывать друг другу всякие э-ээ… штуки, кто что умеет. Так вот, не мог бы ты выступить перед ними и прочесть что-нибудь революционное? Наподобие того, что ты сделал в «Музыкальной Табакерке»?
Я почувствовал себя уязвленным.
– Видите ли, я не уверен, что сумею вписаться в стилистику такого концерта. Боюсь, что…
– Ты только что сказал, что ничего не боишься, – перебил Чапаев. – И потом, смотри на вещи шире. В конце концов, ты ведь тоже один из моих бойцов, и все, что от тебя требуется, так это показать другим, какие штуки ты умеешь проделывать сам.
На миг мне показалось, что в словах Чапаева была изрядная доля издевки; у меня мелькнула даже мысль, что это его реакция на прочитанный только что текст. Но потом я понял, что объяснение может быть другим. Он, возможно, просто хотел показать мне, что при взгляде из реальной перспективы исчезает всякая иерархия того, чем занимаются люди, и нет особой разницы между одним из известнейших поэтов Петербурга и какими-то полковыми дарованиями.
– Ну что же, – сказал я, – попробую.
– Отлично, – сказал Чапаев, – тогда до вечера.
Он повернулся к секретеру и углубился в изучение разложенной на нем карты. На карту наезжала кипа каких-то бумаг, среди которых виднелось несколько телеграмм и два или три пакета, запечатанных красным сургучом. Щелкнув каблуками (Чапаев не обратил никакого внимания на сарказм, который я вложил в это действие), я вышел из его кабинета, сбежал вниз по лестнице и в самых дверях налетел на входившую со двора Анну. На ней было платье из черного бархата, закрывающее грудь и шею, почти до пола длиной; ни один из ее нарядов не шел ей так.
Я действительно налетел на нее в прямом смысле слова; мои руки, инстинктивно выброшенные вперед, на секунду сжали ее в объятьях, неумышленных и неловких, но от этого ничуть не менее волнующих. В следующий миг, словно отброшенный ударом тока, я отскочил назад, споткнулся о ступеньку лестницы и повалился на спину; должно быть, все это выглядело чудовищно нелепо. Но Анна не засмеялась – наоборот, на ее лице отразился испуг.
– Вы не ударились головой? – спросила она, заботливо наклоняясь надо мной и протягивая мне руку.
– Нет, – сказал я, беря ее ладонь и поднимаясь, – благодарю.
Она не отняла руки, когда я встал; на секунду возникла неловкая пауза, и тут, неожиданно для себя самого, я проговорил:
– Неужели вы не понимаете, что это не я таков сам по себе, а это вы, вы, Анна, делаете меня самым смешным существом на свете?
– Я? Почему?
– Как будто вы не видите сами… Вы посланы Богом или дьяволом, не знаю кем, мне в наказание. До встречи с вами я и понятия не имел, насколько я безобразен. Нет, не сам по себе, а в сравнении с той высшей и недостижимой красотой, которую символизируете для меня вы… Вы словно бы зеркало, в котором я вдруг увидел, какой непроходимой пропастью я отделен от всего того, что я люблю в этом мире, от всего того, что мне дорого и вообще имеет для меня какое-то значение и смысл. И только вы, слышите, Анна, только вы можете вернуть в мою жизнь свет и смысл, который исчез после того, как я впервые увидел вас в поезде! Только вы одна способны меня спасти, – выговорил я на одном выдохе.
Я, конечно, наврал – никакого особого света и смысла с появлением Анны из моей жизни не исчезло, потому что его там и не было, – но в ту минуту, когда я говорил это, каждое из произносимых мною слов казалось мне святою правдой. Анна молча слушала, и на ее лице постепенно проступало недоверие, смешанное с недоумением, – казалось, она меньше всего ожидала услышать от меня что-нибудь подобное.
– Но как я могу вас спасти? – спросила она, нахмурив брови. – Поверьте, я была бы рада это сделать, но что именно от меня требуется?
Ее рука оставалась в моей, и я вдруг почувствовал, как в моей груди плеснулась горячая волна сумасшедшей надежды.
– Знаете что, Анна, – сказал я быстро, – вы ведь обожаете кататься? Я отыграл у Котовского рысаков. Тут, в усадьбе, неловко – так что давайте сегодня вечером, как стемнеет, уедем за город!
– Как? – спросила она, – зачем?
– Что значит «зачем»? Я полагал…
На ее лице проступили усталость и скука.
– Боже мой, – сказала она, отнимая свою руку. – Какая пошлость! Лучше бы от вас просто пахло луком, как в прошлый раз.
Пройдя мимо меня, она быстро взбежала вверх по лестнице и без стука вошла в кабинет Чапаева. Некоторое время я стоял на месте; как только ко мне вернулся контроль за мускулами лица, я вышел во двор. После недолгих поисков я разыскал Фурманова – он был в штабном бараке; похоже, он совсем там обжился. На столе, рядом с огромным чернильным пятном, теперь стоял самовар с водевильным сапогом на трубе – видимо, сапог служил этим людям чем-то вроде мехов для раздувания огня. Возле самовара, на каких-то тряпках, лежала разделанная селедка. Сказав Фурманову, что выступлю на сегодняшнем вечере с революционными стихами, я оставил его пить чай (я был уверен, что под столом спрятана водка) в обществе двух ткачей. Выйдя за ворота, я медленно пошел в сторону леса.
Странно, но я почти не думал о только что произошедшем объяснении с Анной. У меня не было даже особой злобы на себя самого. Правда, у меня мелькнула мысль о том, что она каждый раз словно бы дразнит меня возможностью примирения и затем каждый раз, как только я ловлю эту наживку, выставляет меня в чудовищно нелепом свете, – но даже эта мысль исчезла без всяких моих усилий.