Андрей Иванов - Копенгага
— Я вас не шокирую своим животом?..
Идиот… Я его тихо возненавидел.
* * *Их дача, опутанная стрекотом кузнечиков. Так быстро и так дешево проданная. Клематис, пионы, рододендрон зачахли… Одичали лимонник, ракитник, карамель… Повыползали лопухи, папоротник, молочай… Наглые поганки… Вдоль дороги разросся борщевик… Все соседи повымерли; одна единственная тетка (и та горбатая с одним глазом), призрачно мелькнув у калитки, сказала, что скоро все сровняют бульдозеры, земли идут под автостраду или что-то еще…
А как было уютно покачиваться с тобой в гамаке! Солнце пробивалось сквозь листву вишен, сыпались лепестки, падали капли, стук машинки, как ход часов. Камин, который он сложил сам, своими руками, с любовью, каждый кирпич; некая походная неприбранность, плед на старом кресле; запах сырости, некая сказочность; вареники, пирожки, снова Степаныч с ведром, полным грибов, встанет перед нами, расставив ноги в высоких сапогах, достанет гриб и рассказывает:
— Иду, смотрю прячется за пнем от меня, шляпку на глаза надвинул, думает не увижу… ан нет, родимый!.. назвался груздем, полезай в кузова!
Тропинки, на них улитки, кусты малины… Степаныч из-за куста смородины запускает над нами радугу из шланга, и мы, мокрые, бежим со всех ног, задыхаясь от смеха, вслед нам летит его гогот. Мокрые, стоим, собираем малину… Крупная, тяжелая… Полные ладони… Подгнивающий разваливающийся крыжовник… Стертая временем жизнь.
Ее отец ушел, не дождавшись поражения Карпова; следил за каждой партией, расставлял фигуры на доске, задумчиво смотрел на них. Осень 85-го. Вечный чемпион ведет у молодого кучерявого претендента; после одной из бесчисленных ничьих Дмитрий Иванович складывает фигуры, убирает шахматы в шкаф.
— На мой взгляд, все понятно, этого и следовало ожидать… Сюрприза не произойдет. Чемпионом был и останется Карпов, — говорит он и умирает.
На следующий день Карпов проигрывает, и мир начинает скоропалительно перестраиваться. Меняется, ломается, делится на клетки. В каждой клетке своя мера и свое мерило. «Прожектор перестройки» светит. На свет летят насекомые. Появляются самозванцы, строят пирамиды, становясь фараонами. «Дока пицца — нельзя не соблазниться», «Пейте пиво от Орлана». Процесс набирает обороты. Ускоряется. Кузнецы на свой лад перековывают кобылу, которая вот-вот сдохнет и начнет разлагаться. Прачки перестирывают какие-то грязные деньги. Журналисты выносят сор из государственной избы. Санитары выносят журналистов ногами вперед. Папарацци злорадствуют; грядет великий всенародный климакс; подмигивают 600 секунд; ВИД; Музобоз, MTV. «Новое поколение выбирает». Путаны; порошки; иглы… Маленькие Веры колбасятся. Интердевочки натягивают сапоги и укорачивают юбку до лобка. Танки давят людей в Вильнюсе. «Цой — живой!». Палят в Белый дом. Сжигают танкистов заживо. Наконец, свершилось: свобода, независимость, недоумение. Мельники перемалывают тонны муки. Архитекторы воздушных замков конструируют мясорубки, в которые забрасывают батальоны, вынимают оружие. Тонны сахара растворяются в воздухе. Промышленность пускают на шарап. Распахиваются закрома для всех крыс. Продается все, пока есть дурачки, готовые купить. Все становятся фокусниками, фиглярами, ловкачами, стрелочниками, козлами, лизоблюдами. Люди исчезают, как Гудини. На них списывают миллионы. Восстают из мертвых на Елисейских полях. Министры теряют дар речи, впадают в транс или маразм, поражают весь мир своей неспособностью дать какой-то вразумительный ответ на то, куда делись капиталовложения миллионов. Их места занимают люди со способностью предсказывать стихийные бедствия с точностью до секунды. Новые маски, новые правила игры. Боксеры сдирают юбки с проституток и куртки с первых предпринимателей. Громят киоскеров и чебуречников, жгут офисы и машины, пугают газовыми пистолетами. Распальцовка танцует перед носом каждого прохожего, менты открывают карманы и закрывают глаза, душат кошек по подъездам и вылавливают трупы из карьеров со скорбным выражением лица, приговаривая, что за такую работу им мало платят. Они заводят дела на фантомных убийц, шьют штаны с оттопыренными карманами, делают в своих ящиках двойное дно, чтобы там завелись тени, страх и сомнения. Прилагают максимум усилий, чтобы сделать как можно меньше. Заметают следы за убийцами, требуют за это накинуть. Бюрократы, манипулируя законами и архивными документами, растаскивают земли. В карьерах всплывают трупы с проволокой на шее. Родственники травят друг друга, каждый смотрит волком, скалит зубы, готов рвать на куски за квадратные метры. Все смотрят на Запад, ожидая восход. Никто не знает, как и куда, но все готовы бежать. Толкутся на рынках, биржах, в очередях за ножками Буша, сахаром, мылом, водкой (с талоном в зашитом кармане). Переливают из пустого в порожнее. Ищут работу в «Приватке» и в кабинетах спиритов пропавших без вести. Дают советы, учат языки, говорят, что надо приспосабливаться… приспосабливаться… скалят зубы, приспосабливаются, изменяясь до неузнаваемости, и в этой внезапно раскрывшейся новизне они сливаются в плотную безликую массу примитивных геометрических фигур, будто доказывая, что мир наш черно-бел и двумерен. Эту стадность не вытравить даже слезоточивым газом, даже танками, дубинками, пластиковыми пулями. Ничем!
Всего этого я не хотел видеть. Но это было на каждом шагу. Этого не видеть было нельзя. Для этого надо было либо утратить рассудок, либо ослепнуть, оглохнуть или просто сдохнуть.
* * *Сперва у нее появился дневник, который она мне не показывала, затем — подружка, стихи, Серебряный век, который длился бесконечно… а потом пришел бесконечный акмеизм…
Потом было что-то еще: Оцуп, Поплавский, Набоков…
Они смеялись над моими писульками; я обижался, всерьез, и напрасно… Надо было ко всему относиться попроще…
Она поступила в институт, я — на завод, водолазные курсы, пьянство. Готовился к армии, даже учился наматывать портянки, слава богу, не потребовалось. Подвели анализы. Положили под какой-то прибор, вымазали всего в желе, стали водить по мне какой-то штучкой и смотреть на экран. На экране увидели деформированную печень, поврежденные почки; зонд показал язвенное раздражение желудка… Военный врач покряхтел, покряхтел и сказал, чтоб я отдохнул до осеннего призыва. Остался в Таллине. Поступил в тот же институт, где училась она, и совершенно спокойно продолжал бухать.
Ничего хорошего это, разумеется, не принесло. Все только ухудшалось. Наш мир продолжал исчезать, и исчезал он не только изнутри. В их доме завелись новые порядки, шумные празднества, офицеры, их жены, «шампанское — дамам, а настоящим мужикам — Россия», картошка, грибочки, тяжелые танцующие ступни, мнущие ковер, по которому, казалось, вот только что ступали его легкие ноги. Пир во время чумы, да и только…
Утрачивал фамильярность и город; в нем мелькали какие-то новые лица (новые своим мимическим содержанием); город сбрасывал чешую, обрастая новой, выскальзывал из-под наших ног, становился чужим, как пробудившийся змей, притворявшийся родным домом, выпихивал нас потихоньку из наших любимых мест. Мы пытались хвататься за его осколки, прятались на скамейке под сиренью, но вскоре на скамейке написали красной краской «Вейдеманн, вперед!», и садиться на нее не хотелось… точно осквернили место.
Город торопливо покрывался странными крупными надписями: prõosa, õlu on elu; kõik on läbi.[45] Панки писали: fuck to death, fuck off and die. Потом работяги с заводов выходили с кистями и всюду, где можно, писали: «Все голосуем за Когана!», «Вот ум недоверия!»,[46] «Борись, Борис!» и так далее…
От этого было некуда деться. Они выкрасили весь город, как те мясники из дурацкой песни. Эти люди, состоявшие большей частью из рук и горла, еще следили за событиями в землях, что начинали куриться за стенами нарвской крепости. Им верилось во что-то. Им мнилось нечто. У них еще были какие-то надежды. Они во что-то верили. Что-то себе сочиняли за бутылкой или на сон грядущий…
Что?.. Хотел бы я знать: что? Вот сейчас мне кто-нибудь скажет: на что они надеялись?.. во что верили?.. что себе сочиняли?.. чего желали их сердца?.. строительства русской Эстонии или чего?.. Нового демократического Советского Союза?.. Чего?..
Посыпались статьи, развернулись дебаты, трамваи закудахтали… о вновь открывшемся зарубежье, об эмиграции, в которую даже и не уезжали… Люди с кистями и свернутыми в трубочку газетами ощутили себя родоначальниками нового патриотизма (патриотизма-в-изгнании, который, на мой взгляд, должен был исчезнуть вместе с ГКЧПистами, но это заболевание оказалось хроническим). Они, наверное, видели себя шаманами новой религии, условием которой было: верить, что ты не забыт. Они верили, что не забыты, что кому-то нужны… Они не понимали, что там они нужны столь же мало, как и тут, в этом городе, который — как сквозь пальцы вода — уходил, оставляя на наших сердцах порезы, и эти громкие люди, которые на каждом углу да за каждой баранкой рассуждали о русскости и эмиграции, укоряли при каждом удобном случае меня в том, что я не работаю в школе учителем, точно тем самым я предавал некую великую идею, они своими разглагольствованиями отнимали у меня последнее…