Агония Иванова - Украденные воспоминания
— Не знаю, — пожал плечами я, — если бы я не помнил старую, пожалуй, было бы лучше.
— Ты думаешь ей лучше? — Света имела в виду Ульяну, уточнять не было смысла, — она ведь все равно пытается вспомнить. Для человека вообще естественно пытаться вспомнить все, что с ним было. Даже если это что-то плохое…
— Ну, зачем, зачем? — выпалил я, почему-то разволновавшись, судя по всему, ее слова пробудили во мне старый, тяжелый, как ртуть страх. Мне не давало покоя то, что Ульяна может все вспомнить, — неужели человек не может быть табулой расой? Просто взять и отрубить прошлое, чтобы начать снова, все снова начать…
— А ты бы не пытался вспомнить свое прошлое, если бы потерял память? — перебила Света.
— Но мы же рассказали ей все, что нужно!
Она тихонько хохотнула себе в ладонь, бросила окурок в сугроб.
— Этого недостаточно, — заметила девушка, — человек чувствует себя беспомощным без своей памяти…
— А если это плохая память? — настаивал я.
— Но что она плохая, она же тоже не помнит, — спокойно напомнила Света. Только сейчас я вдруг понял, что она разговаривает со мной как с маленьким ребенком или наивным подростком. Это выглядело так, словно я пытаюсь спорить с истинами, существовавшими уже тысячи лет, а ее забавляет мое упорство в своем ошибочном мнении. Но ведь и эти истины — не камень. Их можно сломать! И я сломаю их. Я докажу всем, и в первую очередь себе, что человек может начать все с начала, может стать чистым листом, по которому будут написаны новые буквы.
Вот тогда-то я и придумал этот трюк с колдуньей и душой погибшей женщины, которой изменил муж. Мне хотелось верить, что это будет правильно. Мне хотелось верить, что так я смогу внушить Ульяне, что в прошлом нет ничего хорошего и нечего там копаться.
Убедил бы еще кто-нибудь меня в этом.
Она наконец-то открыла глаза.
Я все боялся, что мы там что-нибудь не то нахимичили и добились совсем не того, что хотели получить. Я знал, что если клофелина будет слишком мало — потеря памяти будет недолгой, но если перестараться может наступить летальный исход.
Мила уставилась на меня мутными, потерянными глазами. В полумраке они казались черными, зрачки слились с радужками. На ее лице лежали глубокие тени и мне почему-то показалось, что я нахожусь на сцене театра и вроде бы и участвую в представлении и одновременно наблюдаю за ним.
— Ульяна! — воскликнул я и схватил ее за руку, — ты слышишь меня?
Она продолжала все также осатанело вращать глазами.
— Кто… — слабо обронила она.
Я крепче сжал ее пальцы.
— Ты не узнаешь меня? — нервно сказал я и проговорил куда-то в темноту, — нет, только не это! Новый приступ… Ты помнишь что-нибудь?
— Кто вы? — вместо этого спросила девушка. Я поправил ее спутанные волосы, ощутив слабый запах аммиака исходивший от них. Он стал мне уже привычным.
— Ты не узнаешь меня! — повторил я, страдальчески закатив глаза. — Ульяна, это же я, Богдан. Ты совсем ничего не помнишь, ничего?
Она слабо покачала головой.
Я наклонился, чтобы поцеловать ее в пылающий лоб, словно у нее была температура. Ее глаза так и сияли в темноте, испуганные и потерянные. Она ничего не понимала и хмурилась, пытаясь хоть что-нибудь вспомнить.
— Бедная моя девочка! — нежно прошептал я, — врач предупреждала, что ты снова можешь все забыть… Но мы справимся с этим, справимся… Я с тобой, я тебя люблю…
— Врач? — переспросила Мила, — какой врач?
— Твой лечащий врач, — ответил я.
— Где я… Что со мной?
— Ты дома, все хорошо. Ты попала в аварию и потеряла память, — терпеливо объяснил я, удивляясь тому, как уверенно звучит мой голос, — но ты вспомнишь… все вспомнишь, милая.
Ты никогда не вспомнишь, — закончил я про себя, — у тебя будет новая жизнь.
В ней нет места теням прошлого.
29 сентября, год зачеркнут
Очередной дневник, который я все равно брошу, как бросил все предыдущие. Может быть ему повезет и он даже не будет уничтожен, кто знает.
Раньше я все время вел дневники, но теперь я боюсь: боюсь, что кто-нибудь вторгнется в мой мир, узнает мои мысли, если они будут озвучены. Иногда в детстве мне казалось, что когда меня нет дома, мама читает, что я пишу. Пусть лучше нечего будет читать и мои тайны останутся при мне.
Из-за грозы кажется, что уже ночь — на улице так темно. Окно открыто настежь и ветер треплет легкие прозрачные шторы, наполняя их холодным воздухом и раздувая, как паруса. Этот корабль вот-вот оторвется от земли и поплывет по дождю и туману навстречу неизвестности.
Хотелось бы мне подобно им, выпорхнуть из душного плена серых стен, оттолкнуться от подоконника и оказаться вдруг где-то далеко от моей жизни. Плыть над залитыми холодным лунным светом равнинами, над реками со светящейся водой, над верхушками сосен. Растаять в тишине и дождевых облаках, навсегда потерять память.
Зинаида Гиппиус писала, что высшее счастье, что дано человеку — забывать о смерти. И мы ведь не помним о ней, беспечно и отчаянно летим на встречу пламени, как крошечные мотыльки, ночные бабочки, стремящиеся к вспышке света. Мы не помним о смерти, мы о многом просто не помним. И я все чаще ловлю себя на том, что у меня получается забывать все, что случилось. Я безмятежно радуюсь жизни в эти мгновения, но потом на меня с грохотом каменного обвала падают воспоминания. Кости, ребра, позвоночник — все хрустит и вот моя душа раздавлена, изранена и беззащитна перед лицом прошлого.
Как? Как жить дальше?
Я сижу на подоконнике, свесив ноги вниз, смотрю на прохожих. Здесь конечно не высоко, но мало приятного в столкновении с асфальтом. Одно неверное движение и я полечу, но не как призрачные корабли, а по-другому — вниз.
Иногда мне очень этого хочется.
Я в бога конечно не верю, так уж меня воспитали, но порой мне хочется, чтобы он был и тогда я неумело и глупо молюсь — прошу только об одном. Мне же обещали раннюю смерть. И где она, где? Кто-то говорил, что я не доживу до десяти, кто-то до двадцати, до тридцати. Каждый раз разные цифры. Но вот мне уже пятнадцать и я живу, живу… уже целую вечность кажется.
Так всегда получается. Когда ты ждешь смерти, она никогда не придет к тебе, но стоит тебе вдруг пламенно возлюбить жизнь, как чьи-то холодные, безжалостные объятия вырвут тебя из нее и швырнут в пустоту.
Я люблю жизнь, только когда гроза. Мне так нравится слушать, как небеса раскалываются от этого оглушительного грохота, как звенят оконные стекла, как летают по ветру занавески. Если дома никого нет, я всегда открываю окна.
И меня манят, манят эти разверзнутые квадраты неба, так не похожие на безысходность моих серых стен.
Ну и пусть бога нет, я все равно беззвучно кричу ему: пусть в меня ударит молния.
Нельзя кричать громко: услышат соседи. Через час-другой вернется мама, которая водила Лидочку к доктору: Лидочка все время болеет, как я когда-то.
Я детей боюсь: от них много шума, они все время кричат и непредсказуемые, как дикие звери. Но она другая — маленькая, тихая, как комочек чего-то хрупкого и беззащитного, глазища в пол лица. Придет, сядет рядом и молчит. И вроде бы все понимает, но ничего не говорит, а в глазах — сопереживание. И откуда оно только у маленького ребенка в таком количестве, если взрослые, то понять не могут? Ручки у нее крохотные, как игрушечные, волосы совсем мягкие и очень легко путаются. Лидочка любит, когда ее причесывают, сама это делать ненавидит, за что мать на нее все время кричит. Она приносит мне свою расческу и улыбается. Все сразу делается понятно. Мы разговариваем без слов.
В словах вообще нет смысла. Они предают, они причиняют боль. Я не доверяю им больше с тех самых пор. В тишине есть что-то священное и простое. Пусть тайны и остаются не озвученными, неразглашенными…
Я, наверное, не буду продолжать этот дневник, как и все прочие. Сожгу его, пока он не попался в чужие руки. Дневники — это слишком опасно.
Ночью выпал снег, а к утру, он вдруг начал таять и все кругом текло и сочилось, распаленное неожиданно пришедшим потеплением. Зима еще отстаивала свои права, но с трудом удерживала позиции у хищной, скалившей острые здоровые зубы весны.
Меня не оставляло дурное предчувствие. Я все пытался списать его на то, что просто не люблю весну, но не выходило. Я еще сам не понял, а все мое естество уже знало: что-то произойдет.
Света ушла на берег, сказала, что ей нужно побыть в одиночестве. Мы с Ульяной пили чай. Она грустно разглядывала содержимое своей кружки, крепко обхватив ее тонкими бледными пальцами.
— Знаешь… — вдруг заговорила девушка, подняв на меня свои большие зеленые глаза, — как хорошо, когда ее нет… Я чувствую себя намного свободнее.
Я без труда догадался, что она говорит о Свете.