Эдгар Доктороу - Град Божий
Вообще-то вы могли бы пройтись.
Или взять газету и заказать кофе в корейском ресторане.
Или пойти на дневной сеанс в кино.
Думаю, что я сохраню эту книгу.
Почему бы вам не сохранить их все?
Действительно, почему бы и нет? Мое собрание по истории религии. В конце концов, я не отрекся от Бога. Только от Троицы.
* * *Джаз-квартет «Мидраш» играет свой репертуар
ПЕСНЯ — ЭТО ТЫ I hear music when I look at youA beautiful theme of everything I ever knewDown deep in my heart I hear it playI feel it start and melt away…Why can’t I let you knowThe song my heart would singWhat beautiful rhapsody of love and youth and springThe music is sweetthe words are trueThe song is you!
СЕГОДНЯ У «МИДРАШИМ» ЗНАМЕНАТЕЛЬНЫЙ ДЕНЬ… МЫ ПРЕДСТАВЛЯЕМ ПУБЛИКЕ НАШУ МУЗЫКАЛЬНУЮ ЛЕГЕНДУ… ВЕЛИЧАЙШИХ МУЗЫКАНТОВ ГРУППЫ… НА САМОМ ДЕЛЕ РЕЧЬ ИДЕТ ОБ ОДНОМ-ЕДИНСТВЕННОМ ЧЕЛОВЕКЕ… И ЕСЛИ ВЫ ЕГО КАК СЛЕДУЕТ ПОПРИВЕТСТВУЕТЕ, ТО ОН, МОЖЕТ БЫТЬ, СОГЛАСИТСЯ ВЫЙТИ НА СЦЕНУ И САМ ПОГОВОРИТ С ВАМИ!
(Продолжительные аплодисменты.)
Спасибо, спасибо, благодарю вас, почему бы и нет, я сделаю такую попытку…
Здесь говорят, что он посматривает по сторонам и слышит музыку. Говорит, что любовь — это песня в душе. Чего еще можно ждать от человека, живущего сочинением песенок?
(Смех в зале.)
Маленький рекламный трюк. Скажет ли генерал: я слышу канонаду, когда смотрю на тебя? То-то. А тут он один слышит ее, как песню? Что бы это значило? Не значит ли это, что он влюблен в нее, хотя она носит страшные очки и у нее жирная задница?
(Свист, смех.)
В довершение всех бед у него еще одна проблема: он не может сказать ей, какие чувства его переполняют. Что, он стесняется? Какой застенчивый! Кто покажет мне хоть одного застенчивого в этом проклятом подлунном мире? Молодые, старые, хромые и увечные. Все готовы огреть тебя по головке своими чувствами.
О, как бы я хотел, чтобы ко мне хоть один раз пришел человек слишком застенчивый для того, чтобы говорить, что он в действительности обо мне думает…
(Одобрительные, радостные аплодисменты.)
Фанни похожа на всех матерей уличных мальчишек: ты что? Хочешь быть певцом и петь с оркестром? Затрещина, у меня звенит в левом ухе. Как эта красотка на стене? Посмотри на его трубу и тушь на ресницах — ты что, тоже хочешь так? Ма, кричу я, это же Бинг! Следует удар справа — у меня звенит уже в обоих ушах. Я пригибаюсь, отвожу руками удары. Мальчик в оркестре? Как дешевая блядь, которая кривляется со своими песенками? Шлюха саксофонистская? Моей Ма наплевать на половую принадлежность. Она срывает со стены моего кумира и рвет его на мелкие кусочки. Потом хватается за пластинки и ломает их напополам, как галеты.
Или взять моего отца: Я так и не научился читать, говорит он. Ты понимаешь, что это такое? (Я умею читать, Па; но он меня не слышит.) Это все равно что быть слепым, ты тычешься в углу, и добрые люди выводят тебя оттуда за локоток. Я обо всем узнаю последний. Ты этого хочешь? (Я умею читать, Па!) Ты меня не слушаешь, чертов сын! Иди-ка сюда, я вышибу из тебя дурь!
Грубая культура жизни в доме и на улице — это как нескончаемая передача, которую нельзя выключить. Любой горлопан — проповедник, эта церковь не знала ограничений. Слова летали над округой пустопорожним звоном. Хорошо старухам, они воображали, что продолжают ходить к мессе по грязным аллеям, обсаженным оливами. Вдовы крестились в обетованной темноте, падая на свои распухшие колени, костяшки их пальцев стали деревянными. Но не для меня эти запахи и звон, я свободен, бросаешь в ящик для сбора милостыни монетку, и кончено. Чушь несет этот отец на амвоне. Интересно, чем он одержим.
Я говорю о времени до войны, до войны после войны, о том, как это было в Джерси, городе на берегу. Улицы упираются в болота, среди которых их прокладывали. Провисшие телефонные провода на покосившихся в разные стороны столбах — ни одного стоящего прямо! Горизонта не видно из-за фабричных труб, военные самолеты ныряют в желтые облака. По ночам небо отражало ядовитые огни Медоуленда. И мы, люди, дышали всем этим. Мы стали тем, кем стали на этой помойке ассимиляции. Мы делали покупки в наших маленьких магазинчиках, рано гасили свет, чтобы экономить деньги. Прижимисто раскрывали кошельки, чтобы нехотя расставаться с мелочью — одно пенни, потом второе…
О, я все помню, друзья, и мне не за что благодарить эту память.
Но этот мальчик сам пережил Депрессию, спасибо его мощному черепу, единственной крепкой кости в его скелете, этот череп был портативной студией, резонатором голоса. Секрет моего успеха в моей массивной черепной коробке. Отец кричал: Мы не хотим больше тебя видеть. Мать тоже кричала: Ты бродяжка, беспутный д…б! Я всегда убегал, хлопнув дверью, а когда мне становилось совсем плохо, то ехал в доки. Мелкая монетка на трамвай, и вот вагон, трезвоня на углах, летит по улочкам, таким узким, что протяни руку из окна и коснешься стен двухквартирных домиков по обе стороны улицы. Деревянные домики с плоскими крышами. На крылечках сидят дети и глазеют по сторонам. Вверх и вниз, вдоль бегущих по холмам улиц; трамвай поднимается вверх, появляется река, ныряет вниз — она исчезает из вида, как оркестровая площадка в Парамаунте, как будто давая понять, что нет тебе места на этой земле, что ты — никто и живешь нигде, что настоящая жизнь не здесь, а выше или, быть может, на той стороне. Конечная остановка, все выходят, вот он — загаженный птицами док и вонючая река, пара черных мужчин ловит рыбу с удочками, надеясь добыть к обеду пару рыбешек, вымазанных машинным маслом, и ты. Костлявый мальчишка без задницы. Я был такой тощий, что мне приходилось подтягивать штаны до самой груди. Мальчишка садился на потрескавшиеся доски старой речной пристани и смотрел на город из белого камня на противоположной стороне. Прекрасный город. Я сижу среди пятен утиного помета, выеденных крабовых скелетов, и нет мне утешения. Грудная клетка похожа на суму нищего. Кости тонкие, как прутья корзинки. В таких корзинках продают апельсины и грейпфруты, прутики их так тонки, что их легко расщепить вдоль, такие были у меня кости. Сколько было тогда этому парню? Четырнадцать, пятнадцать? Он сидел на пристани и смотрел на город, сверкавший в лучах солнца. Слышал, как стучали молотки, и стук их эхом отдавался в небесах, как лай цепных псов Депрессии.
Теперь вы понимаете, кто этот «ты» в моих песнях?
Если кто-то захочет написать мою биографию, то что я смогу ему рассказать? Могу я сказать, что, выгребая золу из печки, я набирал ее только на кончике совка, потому что больше просто не был в состоянии поднять? Что он там застрял, думала Фанни и кричала своим нежнейшим голоском: Ты что, сдох, что ли? Вкус золы в подвале; этот вкус я не забуду до своего смертного часа. Эта чертова зола прилипала к языку. Изрезанная ножом клеенка в желтый цветочек, на кухонном столе. Жужжащий круглыми лопастями вентилятор на холодильнике. Жирная грязь, смешанная с пылью. Облупившаяся краска, неоштукатуренные стены, неровные углы, незакрывающаяся дверь туалета. Беспросветное, бесцельное существование.
Но было и другое, то, что никогда не забывается и не растет вместе с тобой, то, что неделимо остается тем же ощущением, какое ты испытал в юности, тем же во всей своей свежести. Фанни в форме медицинской сестры, большеротая мать всех женщин, акушерка, вынимавшая из них детей, врачевавшая их побои, делавшая аборты незамужним, короче, она была старейшиной прихода Святого Франциска, поскольку была не только моей матерью, но и матерью всего женского мира нашего дома.
Я рано узнал, что такое девочка. Однажды я подсмотрел в замочную скважину, как она раздевается. Школьная форма, издав шелковый шелест, складками скользнула на деревянный стул, и эта обычная девочка, во всей своей тугой, упругой, захватывающей дух наготе взбирается на стол, покрытый клеенкой в желтый цветочек… она ждет, плачет, вся такая обворожительная от пяток ее маленьких ножек до последнего, исполненного высочайшего смысла дюйма ее нежного тела. Бог дал мне увидеть это, и я говорю: конечно, конечно, виденное тогда не введение, а воспоминание, конечно, конечно, в этом не было ничего такого, чего бы я не знал раньше, я ведь всегда знал, что у них икры, ляжки, попки и щель. Когда она легла на спину, ее высокая грудь, подрагивая, распласталась, зубы застучали, она кричала от страха, не издавая ни звука. Чего я не помню, так это ее имени, имени этой соседской девочки. Я видел ее до того вместе с другими старшими девчонками, в школьной форме, которая под обыденной темно-зеленой юбкой, белой блузкой и гольфами скрывала чудесное откровение раздвинутых по команде ног и поднятых колен… от полной катастрофы меня спасли широкая, затянутая в белое спина моей матери Фанни и раскинутая простыня, которые скрыли от меня дальнейшее.