Марина Палей - Месторождение ветра
Рассеянные по свету, люди дельты обитали и в Империи, но их словно бы не было; название этой этнической группы обычно заменялось официальным «нецентроземы», а улица, базар, университет, двор, школа, армия, кухня и подворотня бросали по-своему: черноротики, юрóды. Неизвестно почему, достижения этой культуры были разрешены для обзора именно сегодня, один день, с семи до десяти часов вечера условного летнего времени; электронные часы на стене павильона громко сыграли вечерний гимн Империи, и человек вошел.
Механические куклы, наряженные почти что в настоящие одежды легендарного народа — ощущение подлинности обеспечивалось непритязательностью и простодушным невежеством зрителей, — исправно двигали ручками, вращали туда-сюда головками; толчками, с бесперебойностью завода, они перемещались в застекленных витринах, представляя священные обряды людей дельты; свадьбы и похороны на первый взгляд были чем-то схожи; церемониалы очаровывали реликтовой театральной патетикой; было много хозяйственных и бытовых сценок: наставление ребенку, сбор винограда, кормление козы; в домиках с игрушечной обстановкой сидели переписчики древних книг, аптекарь получал письмо, портной возвращал долг ростовщику, на декоративных ландшафтах с рекой из фольги, протекающей на границе между зеленым лесом из папье-маше и загрунтованным лиловым холстяным лугом с капроновыми цветами, — разворачивались батальные сцены; куколки трогательно разыгрывали наиболее известные, вошедшие в поговорку эпизоды своей эксгумированной культуры, трехтысячелетней своей истории, залитой кровью, проникнутой ужасами пленения, изгнания, вечного изгойства, — истории, просветленной величием исключительной жизнестойкости — генеалогической, повседневной; приравнивая прошлое к настоящему, куколки демонстрировали несломленную веру в таинство своего мистического назначения, — и коричневые, соответствующие масштабу, горы из коричневого пенопласта, с накрахмаленной, в блестках, ватой в значении снегов великих вершин, — довершали эпическую картину, где в качестве солнца сияла люминесцентная лампа шестидесятисвечового накала.
Помимо кукол культуру экспонировали экраны видеомагнитофонов, на которых мелькали сцены древности вперемешку с пропагандой современной жизни в дельте: взмахивал руками пророк, люди откупоривали разноцветные бутылки, непрерывно смеялись, плавали в голубых бассейнах, загорали, демонстрируя очень густые чистые волосы, пророк взмахивал руками, люди дельты откупоривали бутылки и, прежде чем выпить, долго, со значением, улыбались.
Оставалось пятнадцать минут до закрытия, когда у выхода из павильона человек увидел группку людей и детей среди них, одетых с элементами национальных деталей, какие были у кукол, — людей, говорящих на языке дельты, которого он не знал, но узнал сразу. Человек был человеком дельты, — так было написано в паспорте. Люди говорили плохо, не умея скрыть усиленную работу мозга, подбирающего малоосвоенные сочетания, но жесты хорошо говорили о том, что люди дельты с грустной радостью собирают всех несущих в себе зерна дельты, слышащих пение ее крови. Сердце человека пыталось увернуться от железных пальцев, пальцы настигали.
Что же я скажу этим людям? Что с самого детства отчаянно ненавидел их — жалких, нелепо сочетающих скорбную пришибленность париев с высокомерием сосланных на конюшню королей, — сумасшедших королей, источников веселья пьяных в дрезину конюхов? Они знают это, — именно за это они авансом выдадут мне свою любовь и жалость. Объяснить им, что значит брезговать своими родителями, собой? Они знают и это. Подойти молча? Но разве даже на расстоянии я не чувствую сил отторжения? Они никуда не исчезли. Всю жизнь я безотчетно избегал эти компании, где все — «наши», где любовь давалась с первого взгляда, в залог: наш. Наш: обиженный и обреченный, униженный и оскорбленный, оскопленный, ущербный, самый лучший: наш. О, эти заговорщические подмигивания — наперед знающих друг о друге все — сообщников вынужденного сосуществования! Да ничего вы обо мне не знаете. И что же делать, если меня непоборимо отвращают эти объединения инвалидов, — я ничей, не нужно мне костылей ваших. Наших?.. Ни наших, ни ваших. Я ничей.
Эти люди бессловесно почувствуют все и будут держаться со мной отторгающе аккуратно, как с самым чужим чужаком, — они будут очень, очень вежливы, а когда я отойду, снова залопочут свою молитву: не наши, не наши, ваши — не наши, наши — не ваши, наши, наши. И, может быть, вдогонку, для порядка, бросят: а чем ты вообще занимаешься? Что скажу им? Точнее, чтó промолчу?
Я хроникер этой Империи. Язык бесшабашных центроземов — мой кровный признак, формула моего дыхания, состав моего тела, моя единственная надежда, ангел-хранитель, который защищает меня от хаоса отчаянья, животного страха, — дерзкий, гибкий, преисполненный молодого нахальства и пьянящей беззаботности транжир несметных богатств. Он не имеет никакого отношения ни к фальшивой короне Империи, ни к нарядам ее кесарей-временщиков (я хочу, чтобы дети получали двойки, путая их имена), — ни к тронам этих косноязычных истуканов, с неуклюжей наглостью украсивших их ворованными бриллиантами и, конечно, изгадивших, как бутылочные осколки, как все, к чему они прикасаются, — но если есть еще где-то незакабаленная голубизна неба, то этот язык имеет отношение именно к ней, к ее бескрайней чистоте и тому несказанному ее свойству, которое не может выразить сам. Видит Бог, я не выбирал эту судьбу, — выбрали меня — для чего-то, что я не знаю и, наверное, не могу изменить.
Или могу? — человек шел без дороги. Или могу? Какой соблазн — не лучшей, просто иной — судьбы! Для чего же тогда мне, дураку, были даны эти глаза, эти волосы, эти неожиданные интонации, так не похожие на те, что у людей с плаката? Для того ли, чтобы я, — на вопрос, знаю ли свой язык, — с непритворной гордостью идиота восклицал: какой еще «свой», да вы что! В иной судьбе я мог бы любить свою бестолковую, гортанную, бесчисленную родню, своих несметных, как у стародавних патриархов, детей, — Боже мой, как естественно и уютно было бы мне на широкостволой оси времени между предками и потомками! Да, мне выпало бы стать патриархом рода, род был бы для меня — нет, не «наш» — свой, до бесчувствия свой, свойский, как рука, — нет, зачем патриархом, — просто ребенком, вечным ребенком под защитой подолов своих старух, матерей, своих шестиюродных теток, просто теток, — садитесь все за стол, я так люблю вас, что не знаю об этом.
Жалею ли я о несбывшемся?.. Наверное, нет, потому что не верю в возможность выбора. Есть так, как есть, и не могло быть иначе, просто не могло, но почему же так болит сердце, — эй, ну пожалуйста, ослабь тиски, подари просвет для одного вдоха. Крупные аллеи, все более укрупняясь, врастали в еще более крупные, а те впадали в проспекты, проспекты ширились, и вот уже громадные площади пошли сменять пустоту друг друга, и разредился воздух пространства, и человек наконец увидел то, к чему безостановочно стягивались ручьи телесных фигур.
Огромный фонтан перекрывал голубизну неба.
Его сердцевина, золоченое солнце, испускала сноп канареечных лучей-символов; возле каждого вращалась фигура золоченой девушки, все они плыли вокруг солнца, — хоровод идолов, олицетворяющих этнические провинции Империи, ее национальные уклады и суверенные достоинства; каждая кукла держала в руках образцы скотоводства и земледелия, присущие географии ее мест, знаки самобытного плодородия под эгидой Империи. Ваятели, как могли, старались передать этнические особенности истуканов, но, приученные лепить подставное, художники ослепли, — и титаническое, единое в кошмаре безличия, чудовище рождало восторг и сакральный трепет пред всемогуществом и ненасытимостью плотской похоти власти. Загипнотизированные, люди стояли бездвижно. Фонтан с грохотом извергал жидкость, демонстрируя неиссякаемость своего всесилья и грохота, и потому была тишина.
Кто я? Почему стою перед тобой? Как сбросить мне эту врожденную позу жертвенной покорности? Люди северного приморья, люди тундры, люди степей, люди центроземелья, люди южного побережья, люди юго-восточных гор, люди западных предгорий, люди субтропиков, люди дельты, люди пустыни — ты прососал через утробу свою миллионы жизней и распылил их для блеска своих алмазных, отдающих синтетикой брызг. Как же долго надо было возделывать смерть, чтобы она наконец взошла! Кто ты? Гордость панконтинентальной державы, клочок ее омертвелой плоти, на котором еще прощупывается пульс? Чтобы пульсировать, ты поглотил силу травы, деревьев, птиц, а небо подменил искусственным, ибо и голубизна его пошла тебе на потребу. Кто ты? Маленькое злое сердце третьесортной страны, ее провинциальная радость, — ты, ворованный пятак Империи-нищенки, спесиво сидящей с протянутой рукой на обочине цивилизации! Как красивы твои гордые брызги водянистой от слез крови… Я не успел родиться, а уже умер, потому что, когда еще не появились на свет мои отец и мать, когда еще не встретились для их рождения мои безымянные пращуры, — ты уже знал, что выпьешь до дна мое сердце. Вон там! Это я мгновенно сверкнул под небом мельчайшей водяной пылью! Для чего ты, фонтан? Если сама вечность создана на усладу твоего тела, то почему ты не ешь золото недр, зачем тебе наши хрупкие жизни?