Тадеуш Бреза - Стены Иерихона
Он поднял руку. Казалось, он повторит это еще раз со всеми вместе, как конферансье повторяет с публикой припев. Но ничего нс произошло.
- Мы, министры, почти все представляемся людям такими гордыми, - сказал он. - Но если бы кто оказался над нами, то увидел бы, что головы наши склонены. Мы знаем, что работа наша останется анонимной. Для действительности она будет всем, для истории-ничем. Это наше дело! Народ никогда этого не поймет. Особенно наш, и не стоит ему этого слишком часто повторять-тем более сегодня. Ибо он еще не отведал тишины.
Несчастье докопало его, но, если речь идет о тишине, можно сказать, что и счастье было для него нс лучше. И лишь мы как раз такое первое правительство, правительство спокойствия.
Правительство неброское, оно-то нам и нужно, правительство без своего ярко выраженного лица. Вот что! Умеренность, чувство долга, дисциплина восторга не вызывают, так же, как и восторг не рождает прочности. Кто это понимает!
Он взглянул на часы.
- Не дает мне покоя мысль о ваших страхах. Еженощно тысячи людей терзаются. Зря! Мы на лучшей из возможных дорог. К работе для каждого, к правам для всех, к законной гордости за свой народ. Скоро останется только одно, чего надо бояться, - смерть. Этой мы не победим! Но, как и ее, похоже, и нашу страну не победит никто. Так что вы, дамы и господа, можете спать спокойно.
И он попросил свою машину.
Старуха Штемлер, бабка Бишеты и Боулы, весь этот вечер провела в их гардеробной наверху. Постоянно она жила в Люблине, откуда была родом, а к сыну и невестке приезжала на несколько дней раз в год. Спала в библиотеке, которую в этот вечер тоже заняли под прием. Чтобы сойти вниз, ей надо было дождаться, когда все кончится.
С шумом ворвались барышни-привести себя в порядок:
Бишете надо было еще сменить и чулки. Бабку они застали в кресле, с английской книгой в руках, в которой она ни слова не понимала, в роговых очках на носу, только размазывавших буквы, так как они были для дали. Она посмотрела на внучек своими бесцветными глазами. Думала, раздеваясь, они расскажут, как было. Но ошиблась. Они как бы мимоходом улыбнулись ей, и ни слова. Она это выдержала. Но дальнейшее было уже свыше ее сил.
- Одеваетесь! Опять! - -опечалилась она.
Только что Бишета сняла чулки, а теперь вдруг все наоборот.
Внучка натягивает другую пару.
- Вы с отцом идете?
Вопрос этот она задавала себе. Самый горький за весь день момент наступал для нее перед сном. Невестка отсьшала ее. Тебе ничего не нужно будет в библиотеке? - обращалась она к мужу.
Тогда он переводил взгляд на мать, старался вспомнить, затягивая паузу, всякий раз по-новому, недовольный, что ему доставляют хлопоты.
- С отцом? - рассмеялась Боула. - Отец еле на ногах держится. Он уже отправился спать.
Ах да! - сообразила старуха. Ее сын не любил укорачивать ночи. Работать он мог по четырнадцати часов в сутки. Лишь бы не слишком поздно. В течение двух лет, когда он был представителем оптового склада зерна в Люблине, он приносил домой из конторы счета. К утру они должны были быть готовы. Каждый вечер она отбирала у него работу. В составлении бумаг она ему не помощь, но считать! Только глаза из-за этого испортила. Искусственное освещение? Пожалуй, не оно им повредило. Скорее всего, они просто слипались.
Но теперь ей уже не надо стараться поднимать веки. Она не спит. Сердце напоминает о себе, не дают покоя мысли. В Люблине она все время собирается в Варшаву. Единственный сын! Такой богатый, такой известный. Внучки! Боула, Бишета! - ей уже объяснили, что так их прозвала мадемуазель француженка. От слова "biche", то есть маленькая серна, и от "boule"шарик. У обыкновенных католичек таких имен не бывает! Они как раз подкрашивают губы, а она гордится этим, словно крестьянка-фиолетовой сутаной сына-епископа. Их платья! Она не думает о том, сколько они стоят. Она видит, что это одежда богатых. Восхищение, но какое-то печальное, на ее лице. Она верит в деньги, а стало быть, из тех, для которых жить в богатстве-это словно бы жить на небе. Сьш ее с семьей там!
Какое счастье. Только трудно иногда удержаться, чтобы не вздохнуть, глядя на него с земли. В Берлине у него было два каменных дома. После прихода Гитлера к власти германское правительство отобрало их. Сын был потом таким душевным.
Когда он еще жил с матерью, бедствовал, потому, наверное, как только он разорялся, возвращался к ней. Она вздыхала: "Боже, возьми такую душевность!"
Внучки, два ангелочка с такого неба, где воздух и пища были лишь чудесным ароматом, наклонились и кончиками губ коснулись ее желтого лба.
- Покойной ночи, - сказала одна, а другая уже ее торопила:
- Идем, идем, скорее.
Он мог бы купить ей особняк, автомобиль, дать прислугу. Нет, нет, отмахивалась она, не хочу. Состояние ведет за собою повинность. Тут другие законы, чем в сердце. Матери-дворец, а что отцу, который умер, - мавзолей! Построить его! Дедам и прадедам склепы? Где это кончится! Надо сразу же встать, прижавшись друг к другу, если хочешь сохранить деньги. Старуха не той породы, чтобы вкладывать деньги в традицию и тем жить.
Она родила человека, который затем разбогател, словно бы она родила художника. Не претендуя, чтобы на нее сыпалось богатство от гениального ребенка. Она поднялась.
Но ей плохо. Она живет тоской о сыне, о внучках. Приезжает, молчит. Прислуга не всегда понимает ее речь. Она не делает ошибок, вот только этот акцент. Все выговаривается горлом.
Словно у нее нет губ. А ведь они есть. Слишком большие, лиловые, по-еврейски капризные. Она избегает людей в Варшаве, хотя ей так хотелось бы встретить тут человека, который бы ее выслушал, подробно рассказал бы о семье. Что она о них знает.
Ничего не знает.
Она встает, ее слегка пошатывает, глаза блуждают, едва освободившись от очков; она вынимает шпильки, распускает волосы, ах, какие они были, теперь жалкие остатки, они рассыпаются во все стороны, так легче, когда они не собраны вместе. На лбу кровавая полоска: она размазала губную помаду, след поцелуя внучки. Опирается о подлокотник кресла. Ну и насиделась же она сегодня в нем. У нее болят ноги. Злость ее разбирает. И комната эта как тюрьма. Зря старалась невестка, говоря, чтобы старуха не показывалась на люди. "Вы же, мама, устанете", - вспоминает старуха ее слова и сердито ворчит:
- Пошли! Наконец-то можно ноги расправить. Вся прямо одеревенела.
Когда уничтожают душу, болит тело, словно ему-то и было тут тесно.
V
Крутящиеся двери большого кафе на Саксонской площади вертелись, словно пропеллер. Стеклянные перегородки выталкивали людей поодиночке, а когда давка усиливалась-то и парами.
Будто вал молотилки, двери раскалывали это скопище на два потока, отделяя зерно от плевел, гостей старых от новых, тех, кто уже бь1л, от тех, кто только еще шел. Рисунок каменных плит на полу в вестибюле нельзя было рассмотреть из-за грязи, в раздевалке горы одежды, лес вешалок, распухших от пальто, плащей, шляп, мокрых и промерзших. Зал в .табачном дыму, неумолкающий гул нескольких сот голосов и музыка, которая ни на что не обращает внимания, грохочет безостановочно. Каждый вечер здесь битком набито, даже официантам не пройти. Словно волну, рассекают они толпу, протискиваясь всем телом, стараясь во что бы то ни стало уберечь поднос, который гремит, дрожит, качается, напоминая мотор, и кажется, словно самолетный винт, тащит их вперед. Кто-то встает, одно зернышко в этом подсолнечнике, медленно пробивает себе дорогу сквозь толпу. Возвращается, нет-это кто-то из ждущих около дверей спешит на свободное место, прорывая в толпе коридор. А на столике в беспорядке грязная посуда, вилочки для торта, зияющие пустотой чашечки, на всем пятна кофе, с блюдечка лентой свисает застывшая пенка, еще одна па ложечке. От человека, который ушел, остался след его отвращения. Но вот и новый кофе. Только иного цвета: черный. Другого Сач не пьет.
Ею донимает головная боль, пол под ним слегка раскачивает ся, он озирается, смотрит туда, откуда пришел. В зале есть еще несколько таких, как он, игядящих на входные двери, словно па берег. Они плывут туда. Нервничают и ждут, кода кто то появится. Все еще никого нет. Сач потер лоб. Реже! глаза, но он и на миг нс решается заслонигь их. Ему было тоскливо. Образ ее не покидал Сача всю дорогу от Бреста. Чем ближе к Варшаве, тем отчетливее видел он ее, казалось, ее фигура надвигается на него из тумана легкой походкой, зыбкой и неумолимой, которой духи выходят навстречу людям. Его влюбленные глаза во всем мире видели только лишь одно девичье лицо. Но в то же время Сачу чудилось, что она повсюду. В поездке он то" и дело слышал ее голос. И хорошо еще, если в соседнем купе. Тогда он вскакивал, чтобы проверить. А если на улице? Голос ее прямотаки преследовал Сача в пути. Если встать, он звучал громче. И ведь все откликался на что-то, да только обращался не к нему.