Норберт Гштрайн - Британец
Мадлен явно было неприятно рассказывать об этом, она несколько раз подчеркнула, что излагает лишь то, о чем знала от самого «Хиршфельдера», и все время поглядывала на меня, словно хотела убедиться, что я все понимаю правильно. Речь шла о тех временах, когда она уже ушла от него и лишь раз или два в год приезжала в Саутенд-он-Си, так что все эти вещи ей были известны только по его рассказам, теперь же она пересказывала тогдашние истории и, похоже, рассчитывала, что я выскажу свое отношение к услышанному. Она явно ожидала большего — я ускользнула, сказав, что репортеры, должно быть, имели в виду не его, а того, другого, человека, что его-то самого для них в известном смысле никогда и не было, для них реально существовал тот исчезнувший человек; пока я объясняла свою мысль Мадлен, она то и дело пыталась перебить или недовольно трясла головой.
— Я понимаю, звучит очень резко, но ведь речь идет о чистейших фантазиях, — сказала я. — Каждый журналист сочинил такую историю этого человека, которая почему-либо устраивала его самого.
— По-вашему, все так просто… А я вот прожила с ним десять лет, и, хотите верьте, хотите — нет, это был человек из плоти и крови, а не какой-то там художественный образ.
Не подумав, я выпалила:
— А я вот в этом не уверена!
Лишь спустя некоторое время, уже выйдя на Ринг-штрассе, я внезапно сообразила, что сморозила глупость, и сразу вспомнила, какой вид сделался у Мадлен при моих словах, — она начала ежиться, будто вдруг замерзла. Я и не заметила, что, пока мы сидели в кафе, за окнами стемнело и пошел дождь, который вскоре перестал, теперь же я почувствовала облегчение оттого, что распрощалась с Мадлен: под конец она опять начала оглядываться по сторонам, даже не пытаясь скрыть, что ей не терпится от меня отделаться; я медленно брела вдоль решетки Народного сада, смотрела, как сверкает на мокром асфальте свет фар, и в то же время вспоминала лицо Мадлен, пока мы говорили, оно все больше и больше застывало. Выйдя, я машинально еще раз поглядела в окно кафе, — достав из сумки платок, Мадлен вытирала лоб, но теперь, шагая под дождем, который снова припустил, любуясь блестящими каплями, тысячами крохотных осколков, которыми рассыпалась ночь, я почти забыла о Мадлен и вспоминала, как при такой же погоде, вернувшись с острова Мэн, гуляла в Гайд-парке, а потом, проплутав по переулкам где-то за Бромптон-роуд, вышла к Рэтленд-гейт и в конце концов очутилась перед зданием Австрийского Института, точно в последний мой лондонский день спешила вернуться домой.
Тот последний день был хмурым из-за дождя, который наконец полил после долгих недель сухой погоды, и когда за стеной ливня вдруг пропали здания на Парк-лейн, когда вместо улицы за ближайшим углом протянулась сплошная полоса черных блестящих такси, кативших навстречу, я словно перенеслась в другую эпоху — все вокруг показалось сном, в котором я уже столько времени жила. Прямо передо мной было ярко освещенное здание Института. Флаг над входом не колыхался, во втором этаже окна были открыты, и, подходя ближе, я разглядела за занавесками чьи-то тени, они двигались там, в комнатах, почудились звуки странного граммофона, голос певицы, но все сразу стихло, слышался только шелест листвы и шум автомобилей, долетавший с какой-то оживленной улицы. К моему удивлению, дверь оказалась не запертой, портье на месте не было, и, никем не замеченная, я поднялась по лестнице; наверху, в уже знакомом мне зале с роялем, также не было ни души, только лампы чуть слышно жужжали, будто где-то кружила муха, не находя выхода, а на стенах все еще висели фотографии эмигрантов, и длинные шелковые шнуры слабо подрагивали при легчайшем дуновении.
Я не сразу заметила, что фотография Хиршфельдера исчезла, и как раз когда мне бросилась в глаза пустота на стене, где та раньше висела, вдруг, как из-под земли, у меня за спиной выросла директриса; она спросила, не ищу ли я чего-то. Было очевидно, что она уже не рассчитывала встретить кого-то в зале, просто случайно заглянула сюда, прежде чем запереть помещение и уйти.
От неожиданности я не смогла что-то объяснить, молча указала на пустую стену возле двери туалета, однако никакой реакции на мою пантомиму не последовало, директриса, не пожелав ответить, сказала, что я у них первая посетительница за целую неделю, и, по-моему, сказано это было так, словно на самом деле мне тут тоже нечего делать. Она еще и на часы посмотрела, с великим трудом сдерживая недовольство — я же заявилась на выставку перед самым закрытием, а уж когда я все-таки спросила о фотографии, мгновенно перешла в оборону, будто я агрессор, которому надо дать отпор.
— Не понимаю, с чего вы взяли, что здесь висела фотография! — Она наконец посмотрела туда, куда я упрямо тыкала пальцем — на пустое место. — Ничего тут не было!
Я стояла на своем, и на минуту она, похоже, заколебалась — не лучше ли выпроводить меня, да и дело с концом, но все же не решилась.
— Как, вы говорите, звали того человека?
Не обращая внимания на ее иронический тон, я повторила фамилию, тогда директриса откуда-то из недр письменного стола извлекла тощий каталог выставки и со всей возможной педантичностью развернула его на крышке рояля. Еще не заглянув в каталог, она заявила, что ничего подобного быть не может, что она не ошибается, а потом вдруг стала с такой силой дергать страницы, листая каталог, что я испугалась, как бы брошюрка не развалилась. Директриса еще немного полистала, уже молча, а я тем временем заметила, что на ней то же платье, в котором она была в день нашей первой встречи; но вот она наконец нарушила молчание, и в ее голосе опять послышалась небрежная снисходительность, которая и в тот раз неприятно меня задела.
— Кажется, вот это!
Она назвала номер, я еще раз повторила фамилию, однако директриса и глазом не моргнула, найдя в перечне фотографию, которая исчезла с выставки.
— Жена забрала, конечно, — она не смущалась из-за своей недавней резкости. — Должно быть, приходила на днях, ну и забрала портрет.
Почему забрала? Даже если директриса знала причину, для меня она осталась тайной, так как в эту минуту в зал впорхнули две девицы, живо напомнившие мне двух молодых дам, которых я видела здесь в прошлый раз, — можно подумать, все эти дни время стояло на месте; короче, директриса меня попросту бросила. Да, опять два невинных, прямо-таки ангельски-бесцветных создания, директриса бросилась к ним, словно вокруг этих благородных девиц существует поле притяжения, а все прочие непременно оказываются людьми не «их круга», они же связаны некоей тайной и беседовать могут, пожалуй, только о верховой езде или о гипотетических любовниках, красавчиках в сапогах со шпорами; я услышала, что директриса снова и снова называет обеих по имени, однако на вы, а они в ответ почтительнейше именуют ее «госпожа магистр», в общем, не хватало только, чтобы они подхватили юбчонки и сделали книксен; ну а я тем временем пялилась на пустое место и ломала себе голову из-за исчезнувшего портрета. Нет, я не желала им провалиться к чертям, но странная все же возникла ситуация: выставка, до которой никому на свете нет дела, и девчушки, на которых и рассердиться-то по-настоящему невозможно, а все-таки сердишься, потому что на фоне портретов эмигрантов, людей, изгнанных из родной страны, они, оказывается, опять решили устроить очень, ну очень приятный музыкальный вечерок, играть на флейте или на гитаре, — поневоле задумаешься, кому они всем этим обязаны, каким влиятельным особам, чьи они отпрыски; в общем, я вышла на вечернюю улицу, где после дождя поднимался пар над асфальтом и тонкие пряди тумана повисли в ветвях, и вот тут сообразила, что когда прошла мимо девиц, те даже не взглянули в мою сторону.
История с пропавшей фотографией прояснилась несколько дней спустя, когда, вернувшись в Вену и написав Маргарет, я получила от нее этот снимок вместе с письмом, в котором она сообщила, что дарит мне фотографию, а больше ни слова. Фотография висит сегодня над моим письменным столом, и уже давно мне кажется, что это старая картина, с множеством позднейших наслоений и, как знать? — из-под них, если поскрести, однажды проступит еще какое-то изображение, под портретом Хиршфельдера окажется не только лицо другого человека, но еще и еще лица, всякий раз новые. Пока я не узнала от Мадлен о подмене, я разглядывала фотографию спокойно, хотя каждый раз вспоминать, что она была сделала в Вене, наверное, это странно — с первых дней жизни в этом городе я не могла отделаться от мысли, что все в нем, даже камни, буквально дышит небытием и исчезновением.
Вспомнилось, о чем часто говорил Макс: в Вене, как ни в одном другом городе мира, он, встречаясь с людьми, которые чего-то достигли в жизни, остро ощущал, что высокое положение ими не заслужено, в Вене он не раз задумывался о том, что мелковаты эти люди для занимаемых мест, независимо от того, на правильной они стороне или на неправильной, что они занимают чужие места, и как раз поэтому вечно то надуваются от важности, то вдруг, пренебрегая элементарными приличиями, теснятся друг к дружке, чтобы устоять, не сорваться в пустоту, в зияющие дыры, пресловутый венский шарм — на самом деле смесь наглого самоутверждения и сознания собственной наглости.