Борис Екимов - На хуторе
Митька глотнул еще из чекушки, за ласточками стал глядеть. Много их населилось на Холюшиных базах. Так и стригли, так и носились касатушки. Вот одна уселась на ветхий шнур рядом с Митькой. Уселась и принялась щебетать. Она щебетала в голос и щебетала. Звала ли друга или просто радостно ей было глядеть на синюю волю. Она щебетала, что-то выговаривала, а Митька слушал ее, пошевелиться боясь.
Тимофей Иванович
Поздним сентябрьским утром на крыльце колхозной конторы переругивались управляющий отделением Чапурин и всем известный Тимофей Иванович. Долговязый Чапурин стоял внизу, на последней ступеньке. Тимофей Иванович петушился на самом крылечке. Он сыпал словами, словно семечками, лишь иногда заикался да еще и ногами перебирал. Чапурин больше вздыхал.
– Пять дней честно отработал, как штык. Пас эту скотину с утра до ночи. К-капитально. Понял? – торопился все высказать Тимофей Иванович.
– Ну…
– Вот и гну, – злился Тимофей Иванович. – Ты попросил тогда, я – пожалуйста. Хотя мог бы… Но я тебе навстречу. Я иду тебе навстречу, я несу тебе цветы… – пропел он. – Я тебе навстречу пошел. К-капитально договаривались: пять дней. Я отпас, истер всю… – потрогал он истертое место. – Ходить не могу, – и прошелся по крыльцу – ноги колесом, – демонстрируя.
Чапурину все это было не внове: слова, песня, демонстрация. Он лишь сказал:
– Ну, отпас пять дней. Чего ж, теперь на тебя молиться?
– При чем тут молиться, – закипятился Тимофей Иванович. – Какой божественный! Да ты кроме в бога мать, и молитвы не знаешь. Вроде Шурани моей. Тоже молятся, с тещей, – состроил он постную физиономию и перекрестился. – А сами зырят. Знаем мы эти молитвы…
– За пять дней рублей семьдесят заработал, – уговаривал Чапурин. – Месяц поработай. Посчитай, сколько получишь.
– Я не жадный, – остановил его Тимофей Иванович. – Живу зажиточно. Дочерей определил, а теперь Шураня шторы на окнах в три ряда вешает. К-капитально. Не веришь – зайди. Первые – простые белые, с кружевами, вторые – прозрачный капрон, третьи – в розах. В домах – темь. Шураня с тещей счастливые. Вот куда идут денежки. А человек, между прочим, рожден для жизни, как птица для полета. Это еще Пушкин сказал. А какая жизнь среди этой скотины? А? Я уже сам начинаю мычать и становиться на четыре… – Тимофей Иванович набычился и встал на четвереньки, но тут же поднялся. – Понял?
– Ну понял. А чего ты хочешь? – спросил управляющий. – Какой работы?
– Пошли меня куда-нибудь, – не задумываясь ответил Тимофей Иванович. – На станцию или хоть на центральную, чего-нибудь достать или украсть. Каким-нибудь экспедитором.
– Ага, – хмыкнул управляющий. – А потом ищи этого экспедитора. Хватит, поездил.
Недавно, весной, поддался управляющий на сладкие Тимофея Ивановича речи и отправил его – человека пронырливого – добывать запчасти. На лошади и снабдив всем нужным.
Целый месяц блукал Тимофей Иванович вдали от дома. Вести приходили со всех сторон. Приметную белую кобылу Нюрку видели в Филонове, в Урюпине, в Бударине. Все плетни и заборы обгрызла она возле тамошних пивных. Арестована была вместе с хозяином и отработала десять суток. Домой добралась – кожа да кости. И хозяин не краше.
– Не хочешь ты работать, – заключил управляющий.
– Достойной работы не вижу. Лучше я подожду.
– Ну жди, – махнул рукой Чапурин и пошел от крыльца.
Тимофей Иванович проводил его взглядом и вздохнул облегченно. И тут же подался от конторы, потому что Чапурин мог еще передумать. А Тимофей Иванович нынче к работе не был расположен. Он целых пять дней пас молодняк, подменяя Романа Макеева. Вчера вечером они с Романом выпили, и теперь самое время было похмелиться да людей повидать. Истомился он без людей за пять дней одинокой пастьбы.
Шел Тимофей Иванович неторопливо, легкой вихлявой походочкой, а глаза его так и шныряли туда да сюда, углядывая, где бы поживиться.
Утренний хутор был пуст. Бабы уже отстряпались и скотину прогнали. Ребятишки укатили на велосипедах в школу, в соседний хутор. День поднимался ясный и теплый. Стояло бабье лето, долгое, до самого Покрова.
У колхозной кузни колготился народ, но Тимофей Иванович туда не свернул. Там – управляющий, там – работа, туда надо попозже, а не с утра.
Ноги несли Тимофея Ивановича к дому. И вовсе не потому, что он наскучал по жене да теще или домашних забот искал. Впереди был день, он сулил многое, но теперь, поутру, лишь одно Тимофею Ивановичу приходило на ум: зайти домой, незаметно пробраться в погреб, прихватить там сальца ломоть или банку домашней тушенки, отнести Максимихе – и будет стакан. А дальше все пойдет своим чередом.
Родное подворье встретило хозяина обманчивой тишиной. Кошка грелась, забравшись на камышовую крышу сарая, куры татакали, а баб не было видно. Тимофей Иванович стал продвигаться к погребу. Но тут вышла из дома жена его Шураня и, разом все отгадав, спросила:
– Куда крадешься, котяра?
Тимофей Иванович принял независимо-скучающий вид, вроде он никуда не собирался.
– С конторы иду, – сказал он. – Отгулы дал управ.
– За прогулы? – в лоб спросила жена. – Пять дней отпас – и шлычку набок. Теперя в загул до морковкина заговенья.
– Ну, нет нынче работы подходимой. Поняла?
– Я все поняла. Мама! – позвала она.
Вышла из летней кухни мать, тяжелая крепкая старуха.
– Посиди с платком, покарауль, – сказала Шураня и разъяснила: – В отгулах он.
Мать сразу все поняла, взяла вязанье и, неторопливо прошествовав к погребице, уселась там на крышке погреба. Поерзала, устраиваясь поудобнее, сдвинула со лба очки и заработала спицами, ни на кого не глядя.
– К-капитально, – оценил Тимофей Иванович обстановку и съехидничал: – Снизу не продует. А то чхать начнешь, этим самым…
Теща не удостоила его ответом. Лишь спицы заработали яростней, посверкивая на солнце.
Шураня принялась вычитывать мужу:
– Управу ты буки забьешь… Набрешешь – кобель не перепрянет. А я тебя на дело постановлю, не дам баглайничать. Неси из сарая лук, рассыпай, нехай провенется. На козьем базу столбушок похитнулся. У поросенка две дощеки надо заменить…
Жена, стоя на крылечке, считала и считала дела, загибая пальцы, а Тимофей Иванович с улыбкой слушал ее и приговаривал:
– Сделаем. Сделаем, товарищ начальник.
– Ты чего лыбишься? – не выдержала жена. – Я об деле…
– Как же мне не лыбиться, – развел руками Тимофей Иванович. – Крас-сивая ты у меня баба. Прям стоишь как гоголушка.
– И-и-и, – вздохнула жена. – Лопота!..
Но, может, и против воли ее, на мужнюю похвалу что-то дрогнуло в душе, и уголки губ мягко опустились.
Она и вправду была красивой, даже теперь, в пятьдесят почти лет: подбористая, легконогая, статная, большие серые глаза, тонкий, с горбинкой нос.
Какой они были парой когда-то… Весь хутор глядел вослед.
Ах, Шура, Шура-аня,Как любили мы с тобой!
Шураня… Это ласковое, воркующее имя осталось и до сих пор. И столько в нем было сокрыто, что и теперь, через век уже, отзывалась душа.
– Ах, Шура, Шура-аня… – дурашливо пропел Тимофей Иванович и кинулся исполнять приказы своей супруги. Лук он вытащил на середину двора и рассыпал его. К козьему базу подступился с лопаткой и дубовым стояком, а главное, с такой живостью, которая обманула даже Шураню.
– К Таисе надойду, – сказала она матери. – Може, отвезем бычка.
Скрылась жена за воротами, и Тимофей Иванович, недолго переждав, медленно и вразвалочку пошел к дому. Он шел и сверлил глазами тещу, сидевшую на погребице. На крылечке остановился и прямо-таки чуть не сказал: «Я в хату иду, а в хате никого… И я, может, там чего… Без вашего-то бабьего глазу…» Он вошел в дом и в окно, через занавеску, стал подглядывать: не двинется ли теща проверять ненадежного зятька. Если бы она пошла в дом, то Тимофей Иванович ее бы обманул, прикрыл в хате и тогда наведался в погреб до прихода жены.
Но теща, исполняя приказ, с места не сдвинулась. Тимофей Иванович подождал-подождал и вышел из дому весьма разочарованный. К работе его пыл угас. Он постоял, покурил и решил, пока не поздно, скрываться.
Лопата осталась на месте и новый столбушок, а Тимофей Иванович перелез через забор и подался от дома прочь.
Хутор дремал, укрывшись в падинке, над речкою. В просторных, по-осеннему ясных полях, далеко и близко, ползали, словно оранжевые жуки, трактора, и желтое жниво обрезалось час от часу черной пахотой. Но тракторный гул и рокот тяжелых машин на грейдере – все это было вдали, уносилось ветром. А здесь, в низине, над речкою, среди зеленых еще садов, лежала тишина. Ласточки, сбиваясь перед отлетом, носились в вышине, чернели на проводах – старые и молодые. И ласточиный щебет слышался. Да еще пела Анютка Чигарова в своем дворе, пела звонко, голосисто:
У деревни ГлуховаПогибает взвод!
Песня была печальная, о войне и смерти, но Анютка пела ее отчаянно радостно. Она готовилась к свадьбе. Через неделю ее должны были выдать и увезти на центральную усадьбу, в Деминку.