Александр Проханов - Рисунки баталиста
Она закрыла библиотеку, шла мимо плаца, пустого, горячего, больно отозвавшегося своей пустотой. Вытоптанная земля несла в себе беззвучное эхо громкого, топочущего многолюдья, плотной, выстроенной массы. Теперь все эти молодые крепкие люди были там, у волнистых гор, делали неведомое ей опасное и тяжелое дело, и кто-то, быть может, не вернется на этот плац, не двинется в ротном строю под звук барабана и меди…
Она оглянулась на звук догонявших ее шагов. Капитан, держа панаму в руке, блестя гвардейским значком, улыбался ей:
– Татьяна, ну прямо летишь! Зову, не слышишь! Не слышишь ты меня, Татьяна, уж который месяц! – Он посмеивался, оглядывал ее, скользил глазами по ее шее, груди, и она повела плечом, заслоняясь. Она привыкла, что здесь, в гарнизоне, то открыто, то тайно, ее постоянно встречали и провожали мужские глаза. Сначала это пугало ее, удивляло, иногда возмущало. Теперь она привыкла и понимала: мужское молодое одиночество, тоскующие, сильные, горячие жизни окружали ее и всех тех немногих женщин, кто служил в гарнизоне.
– Что ж мне тебя слушать, Петро! Все твои песни известны! – подхватила она его смешок, чуть убавляя шаг.
– Мои-то известны, а твои неизвестны! Вот и спела бы мне. А то кто-то слушает один, а другие нет. А нужна справедливость. Да, Татьяна, справедливость нужна!
– Ты, Петро, скоро домой поедешь, вот и будет там у тебя справедливость. Жена тебе станет петь, наслушаешься!
– А ведь мы, Татьяна, вместе с тобой убываем! Может, даже одним самолетом. Давай в Ташкенте задержимся! У меня там дружок есть, поможет с гостиницей. Город Ташкент прекрасный! Рестораны, фонтаны и прочее. В ресторан тебя поведу, на танец тебя приглашу. Давно я не танцевал, Татьяна! Как бы я с тобой станцевал!
– Одно у тебя на уме, Петро. Петь, танцевать! Настоящий культработник! А ведь кто-то сейчас не танцует. Кто-то сейчас не поет. Давай-ка о них подумаем.
Она посмотрела на далекие горы. Знала, что говорила. Знала, как тонко и точно удалить его от себя. Он, энергичный, способный, собиравший трофейное оружие душманов, письма солдат, – сам он не ходил на задания. Не было ему места среди стреляющих и горящих машин. Он переживал, просился в бой. Но его не пускали, не брали.
– Да, действительно, как там наши сейчас! – Он тоже смотрел на горы, тревожно, тоскующе. – Там или еще на подходе?.. Ну я пошел, Татьяна!.. В самом деле, спела бы у нас в самодеятельности. Я очень тебя прошу! – и зашагал к строению, на котором краснел плакат – боевая машина пехоты карабкается на кручу, и надпись: «Мотострелки, учитесь действовать в горах»! А она шла к себе мимо горячего плаца и все думала, думала.
… Через несколько дней после их разговора на тропке она поехала на аэродром к самолету получать прибывшую партию книг. Книголюбы Поволжья собрали библиотеку, направили в дар солдатам. Катила в автобусе, глядя, как сержант, зажав автомат коленями, сонно озирает белесую степь, развалины глинобитной стены, верблюда, поднявшего на изогнутой шее костяную губастую голову. Неужели все, что было недавно – и маленький мак на страницах, и песня под гитару, и ее ожидания, и его появления, его глаза, посветлевшие, благодарные, ждущие, – все это ей померещилось? Прилетело из горячей степи в стеклянном воздухе, постояло миражем, понастроило дворцы, терема, посверкало водой и листвой и распалось, кануло, обнажив ту же серую землю, развалины глинобитной стены, одинокого пыльного зверя с угрюмой костяной головой?
На аэродроме стояли тускло сияющие самолеты. Она получила картонные ящики книг. На одном была надпись: «Родные вы наши, поскорей возвращайтесь!» Сержант и водитель погрузили книги в автобус. Поправляя короб, она подумала: быть может, тут есть Вересаев, «Записки врача», которые он хотел прочитать. Но потом усмехнулась. Все кончено, кончены все записки, все цветочки и песенки. Нет ничего и не будет. И опять похожее на негодование чувство к той, неведомой, но не пустившей ее, – это недоброе, ей самой неприятное чувство посетило ее.
Они катили назад в гарнизон. У старой стены с верблюдом по автобусу ударили выстрелы. Пробили в стекле над ее головой две колючие мохнатые дыры, осыпали мелким стеклом. Водитель вскрикнул, выпустил руль, а потом схватил его снова, направил на бетонку колыхнувшийся, потерявший управление автобус. Погнал что есть мочи. Сержант на заднем сиденье сквозь стекла рассыпал яркие дребезги, ударил из своего автомата, огрызался огнем. Мчались по голой трассе. Качались ящики книг, осыпанные битым стеклом.
В гарнизоне начальник штаба что-то резко приказывал, взбухали ревом моторы двух транспортеров. Она пришла к себе в комнатку. Налила в стакан воды, вспомнила крик шофера, отверстия от пронесшихся пуль, удалявшуюся глинобитную стену – и потеряла сознание.
Очнулась, увидела, что он здесь. Его близкое лицо, его страх, сострадание, нежность. Стакан воды в его близкой руке.
– Татьяна Владимировна, милая, вы-то живы-здоровы? Ну вот и хорошо, вот и ладно! Вы водички, водички попейте!
Принимая из его рук воду, слабо поправляя волосы, складки на платье, она испытала мгновенное торжество, счастливое сквозь недавний обморок облегчение.
Миновав плац, проходя мимо штаба, она увидела двух улыбавшихся черноусых афганцев в форме военных летчиков, в фуражках с высокими тульями, с ярко-красными нарядными кокардами. Они обменивались рукопожатиями и кивками с офицером штаба, который, желая быть понятым, усиленно жестикулировал, что-то показывал в воздухе, должно быть, изображая самолет. Тут же стояла женщина, знакомая ей афганка Зульфия, жена одного из пилотов. Маленькая, красивая, с прямыми черно-синими бровями. Встречались не раз на совместных советско-афганских вечерах и недавно – на женских курсах, где афганки изучали русский язык. Зульфия угощала фисташками и изюмом, разрезала ржавый снаружи, огненно-алый внутри гранат.
– Таня, здравствуй! – Зульфия устремилась к ней. Взявшись за руки, они коснулись друг друга щеками. – Ты идешь, я вижу, я знаю, это Таня! – Зульфия неподдельно радовалась, улыбалась белозубо, старательно произносила слова. – Надир сюда приехаль, замполит искаль, просиль. Наш вечер будет, праздник Апрельской революции будет. Цветы, речи. Офицеры награждаль, салют даваль. Советские приехаль тоже, вместе говорить, выступать. Ты, Таня, будешь? Ты русские книги дашь? Я уже Горького читаю «Мать», хорошо понимаю!
– Зульфия, дорогая, а как твои родные в Герате? Ты в прошлый раз волновалась. Что о них слышно?
Зульфие потребовалось мгновение, чтобы понять вопрос. Она пропиталась смыслом вопроса, потускнела, постарела. Не улыбалась, а встревоженно шевелила черными густыми бровями.
– Очень плохой! Очень плохой! Душман много из Иран пришель! – Она махнула к горам. – Кари Ягдаст свой люди Герат привель, наш люди хочет бить, убивать! Мой мать, мой брат, мой сестра, мой… – она искала слово, оглядываясь с испугом на горы. – Мой племянник – всех хотель убивать! Кто за Саурский революция – всех убивать! Кто военный – убивать. Кто учитель – убивать. Жена учитель – убивать. Жена военный – убивать. Это плохо! Надо душман убивать, обратно Иран гнать, народ спасать! Надир на самолет садится, будет лететь Герат, Кари Ягдаст бомба бросать!
– Их удастся прогнать, Зульфия, – сказала она, сама вся в тревоге, думая об ушедших. – В прошлый раз, я слышала, они тоже собирались в город явиться. Кари Ягдаст грозил перебить народ. Твой Надир на самолете летал, стрелял из пулемета по коннице.
Она никогда не была в Герате. Почти нигде не была. Только в стенах гарнизона. Из Ташкента принес ее самолет в Кабульский аэропорт, окруженный снеговыми горами, с гудящими транспортами, взлетающими вертолетами, с обилием торопящихся усталых людей. И другой самолет поднял ее в небо, перенес через другие горы, опустил в эту жаркую степь. Она не была в Герате, только слышала о нем из рассказов. Он представлялся ей собранием синих мечетей, тесных глинобитных домов, разноцветных дуканов.
Черноусые афганские летчики и штабной офицер в чем-то достигли согласия. Раскланивались, пожимали друг другу руки, медленно шли к машине.
– Таня, я буду ждать! – Зульфия гладила ей руку. – Будем петь вместе «Катюшу». Я тебе дам самый большой, самый сладкий гранат! Из нашего кишлака.
* * *Зульфия торопилась к мужу, садилась в машину, махала ей из кабины. А она вспоминала: он, Корнеев, рассказывал ей – кишлак между двух крутых гор. Большой гранатовый сад. Крепость с круглыми башнями. И оттуда, с башни, бил пулемет. В кишлаке, славном своими плодами, засели душманы, и он, командир, был ранен взрывом гранаты. Ранен легко. Солдаты волновались, спрашивали о своем командире. Офицеры ходили в медпункт, приносили вести о нем: лежит с перевязанной грудью. Солдаты написали ему письмо – пусть поскорей поправляется.
Она переживала и мучилась, ловила вести о нем. Хотела ему написать. Хотела его навестить. Не решалась. Боялась молвы, боялась его смутить, ему повредить. Боялась той, несуществующей женщины, что, должно быть, дежурила у его изголовья. Раз, проходя мимо медпункта, вдруг решилась зайти.