Ада Самарка - Дьявольский рай. Почти невинна
Утром мы, как обычно, пошли на пляж. Жара стояла невыносимая. В преддверии путешествия все были собраны и не отвлекались на дурацкие пререкания по поводу несъеденного творога со сметаной.
Отец прощался с морем, сидя на конце пирса и ведя неспешную беседу с утонченной гепардоненавистницей в белом купальнике. Моя Полинка чего-то не шла, и я расстраивалась, что мы так и не обменялись адресами, чтоб потом изысканным эпистолярием поведать друг другу обо всех подробностях этого рокового лета. Мне не с кем было разделить угнетающее предвкушение разлуки. Я поплелась в «Украину», к Максу, и тут же меня окликнул отцовский рычащий бас, рвущийся из-под пирса. Я вздрогнула и обернулась вместе с остальными прогуливающимися пляжниками. Он с суровым и бескомпромиссным видом махал мне, чтоб немедленно поворачивала.
– Но почему?! – заорала я, перегнувшись через перила.
– Потому что я так сказал! – гавкнул он и, сменив лицо, обратился к Анне.
Так я промаялась до 10:30, пока не была дана команда на последнее в этом году купание. И все.
Это новое утонченное одиночество моей новой, неоформившейся жизни… Я поняла тогда, чего хочу больше всего на свете – вытянуть ноги в дорогой обуви на светлую кожу модернового диванчика и, попивая красное французское вино, рассуждать с каким-нибудь сорокалетним отпрыском западной буржуазии… об истории и политике, и, будучи одетой, совершенно не касаясь в своих разговорах темы секса – быть его олицетворением.
Пока я с унылым видом плавала от пирса к пирсу, по набережной в нашу сторону шел кто-то высокий, блондинистый, в пляжных шортах. Согласно мановению отцовской руки, я покорно вылезла на берег, схватила полотенце, сухой купальник и пошла наверх, переодеваться. Макс поймал меня за предплечье, капельки катились по моему лицу, дрожали на ресницах, светились на губах.
– Ну, привет, чего же ты не явилась сегодня?
– Я уезжаю. Папа не пустил. – Я обняла его, такого большого и тепленького.
– Телефончик оставишь?
– У меня нет ручки.
– Я запомню.
И я сказала. А он, перекатывая цифры на губах, наклонился к моему лицу и осторожно поцеловал. Я улыбнулась ему и умчалась в кабинку.
Потом мы уже брели к лифту. Отец на мгновение отвлекся на Анну с Виктором, а с другой стороны к нам уже подходили Гепард, Вера и Танька. Я замолчала, потому что меня, во-первых, все равно не слушали, а, во-вторых, мы выехали на горный «серпантин», и в пологой пропасти под нами, в объятиях спокойного серо-бирюзового моря покоилась вся наша Имрая – красная черепичная крыша Старого Дома, белая маячная башня, укромный изгиб «генералки» и замок «Ласточкино гнездо».
– В следующем году нас тут не будет. Это место, я говорил, исчерпало себя. И мы уже нашли, куда поедем. Туда. – Он махнул за Ай-Петри, в сторону Фороса.
– Значит, мы никогда больше не увидимся?
– Никогда не говори наперед. Будущее никто не сможет угадать. Никто и никогда не докажет, что ты не приедешь ко мне в Питер.
Отпустив его руку, я пожала плечами:
– Кто знает… а пока – пока, Сашка.
– Пока, Львенок.
Отец на удивление терпеливо стоял в десяти метрах от нас, поглядывая из-за Анниного плеча. Я рванула к морю бросить монетку. Глаза застилали слезы. По дороге обратно меня перехватила Вера.
– К чертям все… – И мы стали целоваться. Потом, с кружащейся головой, я нагнулась к Таньке, чмокнула ее, помахала отдаляющимся, ошарашенно глядящим из-за плеча Анне с Виктором.
Гепард махнул мне в последний раз и показал «класс». Я улыбнулась ему, развернулась и поняла, что больше я никогда не увижу его на этих лежаках под тентом. Никогда больше не буду с замиранием сердца нестись по каменистым тенистым тропам к генеральскому пляжу, никогда больше не будут терзать меня сладкие муки ожидания на моих двух досках в трех метрах над морем. Никогда больше не будет этих душных, страстных, пахнущих «Каиром» сиест и мечтательных, сытых, с истомой в ногах nach mittag’ов. Никогда я больше не буду испытывать на себе волшебство случайного взгляда, в луч которого, бывало, попадаешь во время заурядной пляжной возни и, отразив, покрываешься пупырышками.
Двери лифта закрылись, и закрылось все.
Дома мы быстро собрались, съели невыносимо сытный обед (и мой всплывший с завтрака творог со сметаной). Изнывающим, воспаленным взглядом я проводила невостребованный «Каир».
И в самую жаркую, самую сочную и сонную сиесту мы, нагруженные сумками, поковыляли к автобусной остановке. Наш путь лежал через весь «Днепровский» парк, по извилистым, рябым от бликов дорожкам, мимо аллеи мушмулы, вверх по крутой каменной лестнице, к проходной.
Автобус приехал точно по расписанию, в 13:10, и с пыльным воем унес нас прочь от счастья.
Я сидела у окна, пропуская мимо ушей нравоучительные речи недовольного папаши (он только сейчас, после напряженного молчания, решил приступить к воспитательному процессу), и в образовавшуюся паузу сказала, глядя в окно:
– Во всяком случае, за этот год я добилась всего, чего хотела… даже, может, и больше. Хотя больше никогда не бывает…
В Симферополь мы приехали в 15:00. Как обычно, до отправления поезда оставалось четыре часа. Мы сдали сумки в камеру хранения и молча скитались по этому серому унылому городу. Крымский полуостров мы покинули ночью, когда, разомкнув веки между своими бесценными воспоминаниями, я под мечтательное «drive/driven» увидела, как мимо пронеслась перечеркнутая надпись «КРЫМ», а по песочной насыпи вдоль лимана желтыми прямоугольниками плясали наши окна.
Epilogue
В качестве эпилога я хочу сказать, что Имрая, adoreau и все, что с этим связано, – осталось лишь многогранным кристаллом законченного воспоминания. Продолжение невозможно, как мое детство, как неиспорченная возрастом острота чувств. А Имраи все равно больше нет.
Мы ездили в Эбру спустя пять месяцев, зимой. Я вряд ли смогу описать это дикое, злобное чувство полной опустошенности, фальшивости безгепардового места. Все было там – и бледная Ай-Петри, и пляжи, и рокот волн, и шуршание гальки, но не грело сердце осознание подлинности воплотившейся мечты. Напрочь пропало все волшебство. Я смотрела на все это, глотая слезы. Смерть в эпоху смерти видеть не так тяжело, как смерть в расцвет жизни. Поэтому я категорически отказалась ехать на Могилу летом. Может, лет через десять, может, позже… Я не хочу настраивать себя на воспоминания. Такие явственные, они окружат тебя, они обрушатся неудержимым потоком, и ты поддашься, ты поверишь в будущее, ты не сможешь расстаться с тем первым чувством, слишком тяжелым, чтобы испариться вместе с росой в одно туманное утро.
Аладдин стал прошлым тоже зимой. Я была дома одна весь день, который отпечатался в памяти телефонной трубкой, зеркалом на стене, моими глазами и Имраей в них, которая текла по щекам, как акварель с облитой картины. Таяла Ай-Петри, переплетаясь с одиноким лежаком на «генералке», и красное полотенце сливалось с красными перилами… Захлебывающий от радости сестринский голос кричал, что Он ей позвонил! Он зовет ее к себе! Он ужасно соскучился!
И она тут же уехала, умчалась. Не на юг, а на север. И ее Имрая только начиналась, и впереди ее ждет столько счастья…
А я, бросив трубку, так ясно видя всю безнадежность своего положения, рыдая, опустилась на пол и не шевелилась, пока моя морская боль, моя некогда сладкая ноша не вытекла из меня со слезами.
Потом я встала, и показалось, что пустоты в моем сердце как раз достаточно, чтобы полюбить кого-то другого.
Примечания
1
Сорок шесть дней под солнцем (нем.)