Плащ Рахманинова - Руссо Джордж
Но мы говорили по телефону. Эвелин утверждала, что бросила прежнюю жизнь, потому что хотела понять, что лежало в основе меланхолии Рахманинова (по ее выражению), и через его горе понять свое собственное. Если он мог пересечь океан в те годы, когда еще не было самолетов, то и она сможет пересечь страну. Еще она назвала себя эмигранткой — пожизненной эмигранткой, потерявшей столь важную для нее концертную карьеру, сына, мужа и, наконец, родной Нью-Йорк.
Ее голос в трубке теперь звучал спокойнее, она говорила яснее и казалась даже слишком трезвомыслящей, словно ее пассивная разумность была результатом какого-то дурмана. Я сказал ей, что летом уезжаю проводить исследования в Лондоне и вернусь в конце сентября. Она отправила мне несколько коротких писем, в которых не было никаких откровений: она обживается на новом месте и чувствует, что поступила правильно.
Когда я вернулся в Колумбийский университет, она стала менее предсказуемой: одну неделю вела себя спокойно, вторую — маниакально. Начался семестр, и я знал, что не смогу проводить с ней много времени. Я всего лишь первый год преподавал в Колумбийском университете и не слишком хорошо справлялся. В душе я оставался жителем Восточного побережья, неспособным, в отличие от Эвелин, легко переключиться. Я чувствовал, что, возможно, мне даже придется уйти, однако этого не случилось.
Мы никогда не переставали общаться, но все реже навещали друг друга. Мне еще не исполнилось тридцати, я искал собственный путь и пытался построить академическую карьеру. Раза три-четыре в год я приезжал к ней на другой конец города, и обычно мы до поздней ночи обсуждали Рахманинова. Она уже очень много знала о нем, гораздо больше меня. Мне казалось, что я никогда не встречал кого-то, кому известно было бы столько фактов о композиторе и его музыке, сколько ей.
Во время одного такого визита она стала красноречиво рассказывать о «Воспоминаниях о Рахманинове» Виктора Серова, переизданных двумя годами ранее, в 1973-м. Она оставила на полях этой книги столько же пометок, сколько и на полях Бертенсона, однако восприняла ее не так критически, утверждала, что Серов лучше понял композитора, способного сочинять «такую» музыку. Под «такой» она имела в виду головокружительную и духоподъемную. Я не мог участвовать в дискуссии, потому что не читал Серова, и тем не менее дал ей высказаться, слушая несколько часов подряд.
Было еще одно обстоятельство, о котором я в то время не знал. Как я уже указал, мы общались все меньше, к 1980 году Эвелин отошла на задний план моей персональной вселенной и вернулась, только когда я стал изучать историю ностальгии как абстрактной категории в истории культуры.
* * *Логика влекла Эвелин на Элм-драйв, где жил и умер Рахманинов. С тех пор как она переехала в Лос-Анджелес в 1968 году, у нее появилась привычка гулять по этой улице и окрестностям. Через несколько лет она уже знала их как свои пять пальцев: Кармелита-авеню, Футхилл-роуд, Мейпл-драйв — и настолько изучила эти особняки с их старомодной архитектурой, что могла бы водить экскурсии. Разглядывая сады и входные двери, она рисовала себе жизнь обитателей — все это делалось в безумной попытке реконструировать последние годы Рахманинова.
Через некоторое время после прочтения «Воспоминаний» Серова Эвелин повстречала женщину, гулявшую с собакой. В дневнике эта встреча отмечена 18 марта 1975 года. Женщину звали Дейзи Бернхайм, она была ровесницей Эвелин — в 1975-м Эвелин было пятьдесят семь — и утверждала, что родилась в доме на Кармелита-авеню, где живет до сих пор.
Дейзи была молодой вдовой, унаследовавшей состояние. Ее покойный муж, гораздо старше ее, был главным ювелиром Беверли-Хиллз, «бриллиантовым королем», как его прозывали, и его великолепный магазин на Родео-драйв мог сравниться с ювелирными центрами Парижа и Амстердама. Дейзи увлекалась игрой на фортепиано. Ей было пятнадцать, когда на Элм-драйв поселился Рахманинов, и она пришла в восторг от того, что величайший пианист мира будет жить по соседству.
Она почти каждый день ездила на велосипеде мимо дома 610 на Северной Элм-драйв, когда училась в местной школе: пересекала бульвар Санта-Моника, срезала путь по Дьюрант-драйв, пересекала Санта-Монику, проезжала по Кармелита-авеню, сворачивала налево на Элм-драйв — и останавливалась у пятого дома справа.
Это был дом 610, длинная бетонная дорожка вела к темно-зеленой двери. Всю левую сторону от двери, до самой крыши, занимали два большие окна во всю стену, одно на нижнем этаже, второе — на верхнем, над первым. На нижнем этаже была музыкальная комната Рахманинова с двумя роялями «Стейнвей». Дейзи никогда не приглашали зайти (Рахманиновы были слишком закрытыми для этого), но она рассказала Эвелин, что научилась прятаться в высокой живой изгороди слева от дорожки. Там она ждала, затаив дыхание, когда заиграет рояль.
Эвелин с Дейзи встретились почти напротив этого дома, направляясь навстречу друг другу так целеустремленно, будто хотели что-то друг другу сказать.
— Ей недавно исполнилось девять, и я знаю, что у нее на уме, — усмехнулась Дейзи, указывая на Мину. — Мина водит меня на ежедневные прогулки.
Эвелин окинула собаку пренебрежительным взглядом.
— Я хотела назвать ее Торги, только не Джорджи, терпеть не могу это имя, но тогда звучало бы похоже на Корги, а она не корги.
Эвелин спросила себя мысленно, к чему это она.
— Она всегда останавливается здесь, возле дома, где жил великий пианист, как будто ждет, что он восстанет из мертвых и снова заиграет.
Эта женщина все знает о Рахманинове, подумала Эвелин, а вслух спросила:
— Думаете, собаки понимают музыку?
Дейзи засмеялась.
— Не знаю.
— Вы давно сюда ходите? — спросила Эвелин.
— О да. Я родилась за углом, на Кармелита-авеню, почти полвека назад. Мне было почти пятнадцать, когда он стал здесь жить.
— Вы это помните?
— Так ясно, будто это было вчера.
— Пожалуйста, расскажите.
— Я занималась игрой на фортепиано, и моя учительница сказала, что Рахманинов уже живет в Ьеверли-Хиллз. Потом родители услышали, что он переезжает сюда, и я стала каждый день проезжать мимо дома на велосипеде.
— Вы видели переезд?
— Да. Это был хмурый июньский день. Я вернулась домой из школы около трех, села на велосипед и, как только повернула на Элм-драйв с Кармелита-авеню, увидела два огромных фургона. Они были просто гигантские. Я остановилась через дорогу и стала смотреть. Мне хотелось увидеть, сколько у него фортепиано.
— Увидели?
— Да. Из фургонов показались два больших черных корпуса на ремнях, как гробы. Трое мужчин из другого фургона, поменьше, стали их заносить. Другие грузчики фортепиано не трогали. Те трое мужчин со сжатыми кулаками не велели другим прикасаться к этому грузу.
— Наверняка мало кто еще может похвастаться, что это видел, — заверила ее Эвелин.
— Вы знаете, кто такой Рахманинов? — спросила Дейзи, как будто только что осознала, что разговаривает с незнакомкой, которая, может быть, вообще о нем не слышала.
— О да, конечно.
— Значит, вы играете на фортепиано? — почти по-детски спросила Дейзи.
— Да, — ответила Эвелин, — и я много раз ходила по этой улице, но не встречала никого, кто бы о нем знал.
— Мне известно много людей, которые о нем знают, — убедительно ответила Дейзи. — Тем, кто был тогда подростком, уже по пятьдесят. Все здесь, кто в этом возрасте, знают, что рядом жили эти чокнутые русские.
— Чокнутые?
— Они с кулаками защищали свое личное пространство. Я проезжала мимо каждый день. Видела, как жена ходит по делам, и она даже ни разу мне не улыбнулась.
— А чего вы ожидали?
— Я надеялась, она пустит меня внутрь послушать, но она никогда не пускала. Дала мне от ворот поворот. Чуть не убила взглядом.
— А вы видели, чтобы он когда-нибудь выходил по делам? — быстро сориентировалась Эвелин.