Юрий Поляков - Козленок в молоке
– Трансцендентально!
– Ничего тут трансцендентального, дружочек (двужочек), нет! Только так можно противостоять мировому черносотенству. Вы меня понимаете?
– Скорее да, чем нет…
– Славненько! Пусть эта крыса (квыса) Медноструев захлебнется своей желчью!
– Амбивалентно, – кивнул я.
– И еще я хотел посоветоваться! На днях наше письмо напечатают. Мы очень хотим, чтобы под ним стояла подпись нового лауреата Бейкеровской премии! Вы меня понимаете?
– Вестимо.
– Не возражаете?
– Отнюдь!
– А вы стали чем-то похожи на вашего друга, – прощаясь, заметил Ирискин.
– Трудно быть рядом с гением и не попасть под его влияние, – объяснил я.
Медноструев, бодрый и совершенно не собирающийся захлебываться собственной желчью, перехватил меня чуть позже – уже на подходе к ресторану.
– Как мы их с тобой сделали! – гаркнул он, хряснув меня по спине, будто кувалдой. – Ничего, пусть русский дух понюхают! Пусть эта сволочь Ирискин с горя мацой подавится…
– Амбивалентно, – кивнул я.
– Кстати, как его отчество, Виктора нашего?
– Семенович…
– Отлично! Так и подпишем: Акашин В. С., лауреат Бейкеровской премии…
– Что подпишете?
– Как – что! Наше открытое письмо «Окстись, русский народ!». Или мы зря в приемной у Горынина ночевали?! Пусть все знают, какие люди болеют за державу! Одобряешь?
– Скорее да, чем нет…
– А ты-то сам у нас крещеный? – вдруг насторожился Медноструев.
– Вы меня об этом спрашиваете?
– Не обижайся! Все куплено Сионом! Ну, бывай… – он дружески бухнул меня кулаком в спину и ушел.
Буквально на пороге ресторана я был перехвачен Свиридоновым. После изматывающих предисловий, в процессе которых он зачем-то сообщил, что через два месяца они летят всей семьей в Австралию, Свиридонов пригласил Витька и меня к своей дочери на день рождения, специально перенесенный на неделю, учитывая отсутствие Акашина.
– Придете?
– Скорее да… но…
– Не надо «но»… Я хочу поближе познакомить Виктора с моей дочерью. Она знает три языка!
– Он в определенной степени женат! – напомнил я.
– Это ровным счетом ничего не значит! – был ответ. И уже зайдя в ресторан, я попал в пьяные объятия Закусонского.
– Спасибо, старый! – пробормотал он и благодарно боднул меня в плечо.
– За что?
– Как это за что! Моя статья про нашего Виктора признана лучшей! Мне заказали целый цикл. Еще звонили из «Воплей», «Литобоза», «Совраски» – просят… Даже на работу зовут! Времена-то, сам знаешь, какие наступают! Литературе вроде как вольную дают… Теперь люди с моим уровнем критического мышления на вес золота будут! Выпьешь со мной?
– Нет, спасибо, угости лучше Геру!
Дело в том, что обходчик Гера, пока мы разговаривали, приблизился к нам и почтительно замер. Услышав мои слова, он сказал:
– Благодарствуйте! И соблаговолите принять самые чувствительные поздравления по поводу первенства!
– Садись! – пригласил его Закусонский за свой столик.
– Не имеем такого привычества.
– Да какое там привычество – наливай и пей! – приободрил я. – Садись и роскошествуй!
В тот день, как мне потом рассказали, Гера не обходил столики, а впервые весь вечер просидел с Закусонским, обстоятельно беседуя и периодически в знак совпадения эстетических воззрений крепко с ним обнимаясь. Кто же мог подумать, что это сидение сыграет решающую роль в судьбах отечественной словесности! Но в тот момент я не придал всему этому никакого значения, ибо мысли мои были устремлены к грядущему международному скандалищу, который, разразясь, по заслугам накажет моих обидчиков.
Не успел я присесть за свободный столик, как ко мне подпорхнула Надюха:
– Обедать или поправляться?
– Обедать.
– Борщ сегодня хороший.
Я взглянул на Надюху – глаза у нее были нежные и заплаканные. Вероятно, под влиянием подлой «амораловки» со мной произошло что-то странное: я посмотрел на Надюху совсем не так, как обычно, не как на знакомую официантку, которая если и вызывает у тебя нежные чувства, то обычно ты уже находишься в том состоянии, когда объятия становятся единственным способом передвижения в направлении дома и уже абсолютно равнозначно, кого обнимать для устойчивости – женщину, фонарный | столб или милиционера. Я же взглянул на Надюху иначе, впервые обратив внимание, что под ее платьем прерывисто дышит грудь, что талия у нее тонкая, а бедра, напротив, многообещающе тяжелые; накрашенные губы – призывно трепещут, а напудренные ноздри – раздуваются. И все это на фоне больших заплаканных глаз! Кустодиев – и никак не меньше! Я вдруг со сладким предчувствием остро осознал себя всесокрушающим орудием мести, каковым эта брошенная женщина должна воспользоваться. И воспользоваться сегодня, прямо сейчас! А что? В шахматах это называется «размен фигур». Я еще раз оценивающе посмотрел на Надюху: фигура у нее недурственная!
– Скучаешь? – сочувственно спросил я.
– С чего это?
– Улетел твой Витек. «Прощайте, Виктор Семенович! Фьюить!»
– Вот еще… Я и думать о нем забыла!
– Тогда я записку порву.
– Какую записку?
– Он просил передать. Перед отлетом.
– Давай! – потребовала она с напряженным равнодушием.
– Дома оставил…
– Врешь!
– Писатели, Надюха, не врут, а сочиняют, но я в данном конкретном случае говорю правду: дома забыл.
– Принеси!
– Завтра!
– Сегодня!
– Что я тебе, почтальон, что ли? Это мне надо домой ехать, потом сюда возвращаться. Потом опять домой. У меня без этого дел по горло! – умело нагнетал я.
– Я поеду с тобой!
– Ты же на работе.
– Д отпрошусь. На час…
– Отпрашивайся на два. Час будешь над запиской рыдать. Если б какая-нибудь женщина ко мне относилась так, как ты к Акашину, я бы ее на руках носил – из ванной в постель… – вполне искренне сказал я.
– Ты серьезно? – Надюха вдруг посмотрела на меня с особенностью.
Наверное, я тоже в этот миг предстал перед нею не как заурядный ресторанный жмот, вместо чаевых дающий официантке поощрительный шлепок по тому месту, куда свисают завязки форменного передничка, но как вполне определенный мужчина.
– Конечно, серьезно! – воодушевился я. – Небось этот чальщик-лауреат никогда и не говорил, что из-за такой шеи, как у тебя, в девятнадцатом веке мужчины стрелялись!
Надюха зарделась и поправила цепочку с сердечком на груди, заходившей вдруг под платьем, как просыпающийся вулкан.
– Не говорил…
– А то, что у тебя глаза, как у Ники Самофракийской, он тебе говорил?
– Не-ет! Он вообще в этом деле неразговорчивый… был…
– Вот! А ты из-за него плачешь! Одна твоя слеза стоит дороже, чем карат якутских алмазов…
Понятно, что такую засахарившуюся, но безотказно действующую на женщин лесть можно гнать только будучи в состоянии неуправляемой целеустремленности, но как раз в таком состоянии под влиянием «амораловки» я и находился…
– Я сейчас! – хрипло сказала Надюха и убежала отпрашиваться.
– Ну что ж, Витек, – очень тихо и все-таки вслух проговорил я, глядя ей вслед, – сплетемся рогами, сиамский мой друг!
…Я набросился на Надюху прямо в прихожей. От нее пахло общепитовскими пережаренными котлетами и дешевыми восьмимартовскими духами, но именно это меня сегодня и возбуждало.
– Подожди! Дай мне раздеться… – неуверенно отбивалась она, стараясь снять плащик.
– Я тебя сам раздену! – задыхался я.
– Ты что? Я не это хотела…
– А я хочу это!
– Где записка? – допытывалась она, выворачиваясь из моих объятий. – Я сейчас уйду…
– Ах, записка! Вот она! – Я достал мелко сложенную бумажку из кармана пиджака.
– Значит, врал, что она у тебя дома! – нахмурилась Надюха.
– Конечно, врал! Конечно, врал, но чтобы остаться с тобой наедине.
– Ну, мудрец!.. С хреном сушеным ты наедине останешься, а не со мной! Думаешь, если я подносы таскаю, так с каждым-всяким? Я без любви не могу… Давай записку, мудрило!
Обычно любая ненормативная лексика в женских устах повергает меня в совершенно беспомощное разочарование, но только не сегодня. Надюхина грубость взбодрила меня до мелкой вибрации.
– Поцелуй! – приказал я.
– Кого?
– Меня!
– Не будет этого!
– Тогда рву! – и я сделал движение, будто хочу разорвать бумажку в клочки.
– Ладно, – поколебавшись, кивнула Надюха и тыльной стороной ладони стерла помаду с губ.
Ее поцелуй, поначалу невинно-сестринский, затягивался… Кроме того, Надюха, очевидно, предпочитала острую пищу с большим количеством чеснока, и это просто разбудило во мне зверя, хотя обычно малейший чесночный фактор мгновенно превращает меня из плотоядника в жалкого вегетарианца. Прервав лобзание, Надюха нащупала мою руку и попыталась перехватить записку, при этом, стараясь как бы вырваться, она повернулась ко мне спиной. Тогда я поцеловал ее в шею, в то место, где начинаются волосы, она охнула и чуть приослабла. А я, наращивая инициативу, просунул руки под ее блузку и наивно попытался уместить в горстях ее груди с холодными, как собачьи носы, сосками. Надюха сопротивлялась, слабея буквально на глазах от вампирского поцелуя в шею и оттого, что зажатая в моих пальцах бумажка нежно царапала ей кожу…