Петр Алешкин - Откровение Егора Анохина
В сравнении с такой жизнью крестьян Настя с Егором жили легко. В начальной школе всего четыре урока, к обеду они уже были дома. Проверка тетрадей больше двух часов не занимала. Много свободного времени оставалось, можно было почитать, покопаться в саду, если это была весна. А летом вообще три месяца предоставлены самим себе, поэтом в доме у них всегда было чисто, ухоженно, и по саду приятно пройтись — ни одного сучочка сухого, сломанного, ни одного листочка червем тронутого. Мальчишки стеснялись, побаивались забираться в сад к учителям. И баньку всегда можно было им неторопко истопить и спокойно, от души попариться.
Так в душевном покое и довольстве прожили Егор с Настей несколько лет. Болезни их пока щадили, не трогали. Только у Егора Игнатьевича к перемене погоды раны побаливали, напоминали о бурной шальной юности, о прошлом, которое в тихой текучке дней забылось, ушло в туман. Когда вспоминалось Егору Игнатьевичу, как он летал по полям с обнаженной шашкой со своим эскадроном, как рубил ошалело бегущих во все стороны таких же мужиков, как сам, или вспоминал, как гонялся по Тамбову за бандитами иль ускользал от них, ему казалось, что не было с ним этого, просто увидел в кино или прочитал в книге.
Николай, сын Насти, изредка присылал письма из своего Красноярска. Только однажды приезжал проведать мать, приезжал со всей семьей, с женой, с двухлетней тогда дочкой, а теперь у него родился сын. О Михаиле Трофимовиче Чиркунове все эти годы ничего не было слышно, думалось: сгинул в лагерях, пропал, навсегда исчез из их жизни. Мнилось, доживут они с Настей тихо, в довольстве, тепле и покое в родной деревне, а придет срок, отнесут их на Киселевский бугор, на погост, положат рядышком.
Но никому не дано предугадать, что будет завтра.
Однажды, было это осенью пятьдесят шестого года, помнится, они с Настей только что вернулись из школы, Егор Игнатьевич уже работал тогда в Масловке, сидели за столом, обедали, хлебали щи, вдруг открылась дверь и в избу через порог шагнул высокий костлявый старик. Был он совершенно сед, сутул, худ, впалые щеки гладко выбриты, глаза какие-то смиренные, тихие, какие бывают у странников. Егор Игнатьевич не узнал Мишку, Михаила Трофимовича, невозможно было узнать в нем Чиркуна. Ничего не было в этом седом сутулом старике от самоуверенного, энергичного, шального Чиркуна. Не узнал его Егор Игнатьевич, но сердце мгновенно сжалось в тревоге, в какой-то неожиданной щемящей тоске, а Настя ошеломленно глядела на старика, потом как-то осторожно, бережно положила ложку на стол и, не спуская глаз со странника, начала подниматься, вставать с лавки.
Старик неспешно, трижды перекрестился в передний угол, где висела небольшая иконка, каждый раз низко кланяясь, перекрестился и произнес Мишкиным голосом, но каким-то неожиданно смиренным и доброжелательным:
— Приятного вам аппетита!.. Вижу, не во время я… Прошу простить, видит Бог, не стерпел… Как заприметил вас на лугу, из школы… так и засобирался… не стерпел…
Егор тоже поднялся, не зная, что делать, что говорить, как вести себя, чувствуя, как трепещут, дрожат руки, потом спохватился, придвинул табуретку к столу, поближе к Михаилу Трофимовичу, и заговорил дребезжащим голосом:
— Садись, садись, поешь с нами… Голоден, небось, с дороги…
Настя все стояла за столом, онемевшая, с полуоткрытым ртом, и слезы бежали по ее щекам, текли и капали на краюшку черного хлеба на столе.
— Я поел… Ермолавна меня покормила, но и с вами не откажусь… Все ем и никак не наемся… Вижу, смутил я вас… Простите, перед Богом говорю, не хотел…
Михаил Трофимович нагнулся, взялся за табуретку, переставил ее к столу, поближе к двери и сел. А Егор Игнатьевич тем временем коснулся рукой плеча Насти, погладил, проговорил:
— Настенька, успокойся, успокойся!
Она ожила от его прикосновения, всхлипнула, сжала глаза рукой, смахнула, размазала ладонью по щекам слезы и села, упала на лавку, крепко сжимая пальцами свой подбородок, покачала головой, говоря скорбным голосом:
— Откуда ты взялся? Не с того ли света смущать явился?
— Простите меня, — поклонился вдруг им смиренно Михаил Трофимович, — больше всего не хотел я смущать ваш покой. Говорю перед Богом, — повторил он, поднял глаза на икону. — Он знает, не хотел. Ермолавна говорила, как вы живете… И дай вам Бог, так жить до ста лет. Смущать не намерен…
Частое обращение к Богу, смиренный вид Михаила Трофимовича казались Егору Игнатьевичу наигранными, очередной причудой, шутовством. Сидел Анохин натянутый, напряженный, слушал, ждал подвоха, не понимал, почему Чиркун принял такую позу, такую игру. Но чем больше говорил Михаил Трофимович, тем яснее становилось Анохину, что это не игра, не поза, а настоящая суть теперешнего Чиркунова. Егор вспомнил, что видел его в последний раз в тридцать седьмом году, почти двадцать лет назад. Грозные годы были. В конце тридцатых Михаил Трофимович сам отправлял в лагеря, немало, должно, судеб порушил, немало насмотрелся страстей человеческих. Что он думал в те годы? Что переживал? Потом война, а после нее лагеря, лагеря… Такие потрясения любого человека сломать, перевернуть могли, потрясти душу. Так думал Егор Игнатьевич, слушая Чиркунова, а тот взял ложку, которую придвинула к нему по столу Настя, зачерпнул щи из общей чашки, хлебнул и продолжил говорить прежним, тихим смиренным голосом:
— Я зашел про Николая узнать… Где он? Как живет? Ермолавна сказывала, что бывал он со снохой и внучкой в Масловке года два назад, а где он, кем работает-служит не сказывала, не знает. А я, ить, намерен к нему податься… Может, примут-согреют, может, Бог даст счастья, с внучкой на руках окончить дни мои, замаливая грехи тяжкие…
— Далеко он, далеко, — ответила Настя, скорбно глядя на Михаила Трофимовича. Видимо, жалость к этому седому сутулому старику сжимала ей сердце. — Много дней до него добираться. В Красноярске. Геологами они с женой работают…
— В Красноярске? — сильно удивился Чиркунов, задержал ложку на полпути к чашке. — Я недавно через Красноярск ехал… Знатно бы, сошел там, не смущал бы вас. Зачем было сюда даром трястись? — Он покачал седой головой, зачерпнул щи и шумно хлебнул.
— Теперь у них не только внучка, но и внучек есть, Мишка, — добавила Настя.
— Мишка? — удивился радостно Михаил Трофимович. — Ишь, Мишка Чиркунов! Это хорошо! Не чаял я там… внучка поняньчить…
Настя тоже улыбнулась в лад ему, и эта улыбка, скорбный вид жены, жалость ее к Михаилу Трофимовичу, больно кольнули Егора Игнатьевича, и он не сдержался, спросил, скрывая ехидные нотки в голосе, чтобы не обидеть Настю:
— Надеешься грехи свои замолить? Думаешь, Бог с объятиями примет тебя безгрешного в рай?
—У Бога милости много, Он рассудит: кому в ад, кому в рай… Он в земной моей жизни тяжко наказал меня за мои грехи, но сохранил ведь там, уберег, должно, для того, чтоб я остатние дни грехи свои замаливал… Кого Бог любит, того и наказует. А страдания Он дал мне немалые, как Иов, прошел через болезни, язвы, мор…
— Насколько мне помнится, — сказал Анохин, когда Михаил Трофимович умолк, — Иов жил праведной жизнью, чист был; не убивал своих ближних, не насиловал, почитал Бога всю жизнь!
— Это так, так, — кивнул согласно Чиркунов. — Но ведь Бог, явившись ему в облаке, спросил: откуда ты, Иов, знаешь, что нужно Богу, чтобы Он считал человека праведником? Ты что, Иов, пытаешься разгадать мнение Бога? Того, кто создал мир и тебя грешного, того, кто заставляет течь реки, дуть ветер, солнце всходить? И не пытайся, Иов, все равно не поймешь! Надо будет Богу, он тебя сотрет в пыль, и никакая праведная жизнь и безгрешность не помогут…
— Бог у тебя выходит какой-то злой царь земной: понравишься ему — облагоденствует, не понравишься — в пыль сотрет. Выходит Бог ответственен за все зло на земле. Либо Он не всемогущ и не в силах уничтожить зло, либо Сам допустил это зло и наслаждается им. Выходит, не проклинай Бога, а в остальном делай, что хочешь… Так, что ли? Ты думаешь, Он тебе простит то, что вот здесь, в этой самой комнате, — потыкал Анохин пальцем в стол, — ты решил заменить Его, решил, что ты Бог, глумился над отцом Александром, распинал его на этой стене?
— Грешен, грешен, сатана и святых искушает, — смиренно перекрестился Михаил Трофимович. — Бес, а не Бог владел тогда душой моей…
— Хватит вам, хватит! — остановила Настя Анохина, который хотел говорить дальше. Смиренный вид Чиркуна-старика раздражал его. — Вспомнили, что было пятьдесят лет назад. Не интересно слушать… Расскажи лучше, — глянула она на Михаила Трофимовича, — как это на тебя сошла благодать Божья?
— Я еще перед войной задумываться стал о грешной жизни нашей. К чему она? Почему мы во зле живем? Может, помнишь, я иногда с тобой разговоры об отце Александре заводил?
— Помню, помню, — закивала Настя.
— Это я ответы искал, зачем я сам зло творю? Для чего, для чьей радости я столько крови пролил?.. На фронте решил: если останусь в этом аду жив, значит, Бог есть, значит, это Он дал мне срок грехи мои замолить… В сорок шестом дали команду митрополита Тамбовского арестовать… Я сам его допрашивать вызвался, не допросы, долгие беседы с ним вел. Они-то душу мне на место поставили…