Франсуа Каванна - Сердце не камень
Куда же подевался тот представительный пожилой господин, выходящий из душа подобно Нептуну, немного располневший, но гордый своей заботливо поддерживаемой мускулатурой? Может, он бросил заниматься "построением тела", как называл свои упражнения этот ревнитель чистоты французского языка? Накачанные мускулы — дело недолговечное, как только остановишься, они сразу же исчезают, это хорошо известно… Или, может быть, он опустошен чрезмерными любовными усилиями? С этой Элоди надо быть поосторожнее!
Так или иначе, но праздник закончился, он спокойно берет свою шелковую рубашку со стула, где она лежит, тщательно сложенная вместе с остальной одеждой — еще один знак, заметил я себе, что он здесь завсегдатай: ритуал первого раза требует бурного разбрасывания шмоток по всем азимутам, — и, вдевая руки в рукава, задает мне вопрос, не столько смущенный случившимся, сколько заинтригованный:
— Таким образом, вы тоже, с мадам… гм, я думаю, между собой мы можем называть ее "Элоди".
— Нет. Я не "тоже". "Тоже" – это вы.
— А…
Он размышляет.
— Если я вас правильно понял, вы считаете себя законным владельцем. Вернее, главным квартиросъемщиком.
— Я так полагал. Отныне в прошедшем несовершенном. И не "главным", а единственным. Каково самомнение! В конце концов, все это уже в прошлом. Я вам уступаю свое место. Вам и… другим, если таковые имеются.
Он надевает брюки.
— Вы делаете глупость. Она вас любит.
— Вам это известно?
— Мне много чего известно.
Он понижает голос:
— В том числе, некоторые вещи, которые ей не надо знать.
Большим пальцем он указывает на дверь ванной.
Я говорю с горьким смешком:
— Вы опоздали, старина. Она знает все. Больше нет ничего, что бы стоило ей сообщать или скрывать от нее.
Внезапно я понимаю весь масштаб несчастья.
— У нее-то все в полном порядке!
Суччивор надевает мокасины из кожи пекари. Он улыбается проницательной и мудрой улыбкой старого гуляки, потерявшего все иллюзии, довольствующегося немногим:
— Я мог бы предъявить право первенства.
— А, значит, еще до меня…
— Я люблю Элоди уже давно. Я тоже хотел ее только для себя одного. Это нормально. Совместное владение неестественно, оно требует жертв, отказа от многого, адаптации - короче, постоянного насилия над собой. Я бросил ее. И вернулся. Я любил ее, и чем совсем потерять…
— Вы… А много нас, кто резвился на этой кровати?
— К чему этот сарказм? Хотя, в конце концов, если он приносит вам облегчение…
— Вы мне не ответили.
— Об этом пусть расскажет вам Элоди, если посчитает нужным. Спросите у нее.
— Я у нее не спрошу. Я ее не увижу. И вас тоже. Я не смогу больше вас видеть, ни вас, ни ее. При одной мысли о том, что мне пришлось здесь лицезреть, меня будет рвать.
Желание разбить ему морду заставляет меня сжимать кулаки. Должно быть, у меня страшное лицо. Суччивор отступает за широкую кровать. Волна бешенства схлынула, оставив бессильную дрожь. Я пожимаю плечами, делаю полуоборот, выхожу из спальни, шагаю в обратном направлении по дырявому драгоценному ковру, который был для меня когда-то дорогой в рай.
— Нет!
Крик матери, у которой крадут ребенка. В три прыжка она оказалась передо мной, спиной к двери. Голая под купальным халатом, который распахивается, когда она расставляет руки, чтобы преградить мне дорогу. Она трясет головой, в силах только кричать: "Нет! Нет!" Я не хочу разговаривать. Я хочу уйти. Пытаюсь отстранить ее, не особо церемонясь. Она не двигается с места, становится жесткой - она умеет это. Я требую:
— Дай пройти.
Она:
— Нет!
Ситуация становится бредовой. Я спрашиваю себя, не придется ли мне задать ей трепку. Я никогда этого не делал. Как ударить, чтобы сбить ее с ног, но не причинить боли? Ее глаза сверкают, она волчица, я добыча в логове волчицы. Я вынужден заговорить:
— Элоди, чего ты добиваешься? Ты мне больше не нужна. Я больше не хочу быть одной из твоих марионеток. Кончено, не будем об этом больше говорить. Не доводи все до полной катастрофы. Понимаешь ли ты, что заставила меня бросить Лизон, ради… этого?
Движением руки я охватываю Суччивора и заодно всех других реальных и возможных соперников.
Она меня не слышит.
— Ты мой.
Кажется, она и правда в это верит. Растрепанная, во взгляде вызов и мольба, ни дать ни взять Гермиона. Мы сменили репертуар. Происшествие, начавшееся в стиле водевиля Фейдо, переходит в трагедию Расина и, может быть, скоро станет фильмом в духе Хичкока. Я уже больше не комический рогоносец, явившийся не вовремя, но порядочный молодой человек, попавший в сети женщины-паука. Ее глаза, сверкающие, как сейчас, хорошо смотрелись бы на афише фильма типа "Бойня с помощью электропилы"… Но как она прекрасна в своей ярости, вызванной разоблачением, в своем страхе потерять меня! Как оно прекрасно, это тело, к которому всего лишь несколько минут назад я стремился как к высшей цели! Меня тянет упасть перед ней на колени и зарыться лицом ей в живот, проливая сладкие слезы покорности и рабского подчинения. Но тут же ужасная картина обожаемого тела возлюбленной, вопящей и извивающейся под липким Суччивором, цепляющимся за нее и старательно пытающимся получить свое гнусное наслаждение, появляется перед моим взором и леденит меня. Меня захлестывает убийственное отвращение. Я никогда не смогу забыть. Никогда не смогу принять… Она прочла на моем лице короткое искушение прощением, теперь она читает на нем неумолимое "никогда!". Она говорит спокойно, будто констатируя неотвратимую очевидность:
— Ты мой, Эмманюэль. А я твоя. Вся целиком. Ты это знаешь. Твоя безоговорочно.
Мне бы не отвечать ей. Промолчать. Дать ей угомониться, избавиться от болезненного возбуждения… Но это сильнее меня, я не могу удержаться от язвительного замечания:
— Безоговорочно, за исключением того, что ты в то же время "вся целиком" принадлежишь этой обезьяне. И не знаю еще какому количеству других, шлюха!
Она не принимает оскорбления.
— Это совсем не так. Я вся твоя, я вся его, я отдаю мою любовь всю целиком и тебе, и ему. Любовь не делится на части.
Как она сказала? "Любовь не делится…" Те же слова, которые пришли мне в голову, когда она устроила сцену по поводу Лизон, точно те же. Слово в слово! Значит, теперь мы поменялись ролями. В тот день я был шлюхой, а она жертвой, внезапно обнаружившей, что обманута и является всего лишь одной из обитательниц гарема. И я в них верил, в эти слова! Я в них все еще верю. Она заставила меня бросить Лизон с помощью своей нравоучительной болтовни, желая одного — чтобы я принадлежал ей одной! А я, ее речам верящий только наполовину, добровольная жертва чувства вины, которое она сумела разжечь во мне, а также, что тут скрывать, своей ненасытной жажды ее тела, я, дурак поддался. Дал себя поймать. Я был всего лишь одним из многих у этой пожирательницы самцов, одним из персонажей ее гарема, гарема с обратным знаком, если можно так выразиться. Какой дурак! Какой непроходимый дурак! Словно читая мои мысли, она говорит:
— Это так, Эмманюэль. Что для тебя женщины, то для меня мужчины. Я их всех люблю. Я вас всех люблю. Я женщина для всех мужчин, как ты мужчина для всех женщин. Ты любишь Лизон, ты любишь Изабель, ты любишь меня и скольких других? Достаточно, чтобы они предложили себя. Для тебя это совершенно естественно. Мир для тебя наполнен искушениями, и ты не считаешь возможным сопротивляться им. И вот, мой дорогой, моя прекрасная любовь, тебе надо понять, что я — твое женское отражение. Я люблю тебя, я люблю Жан-Пьера… Тебе невыносима мысль, что другой мужчина, не ты, может наложить свою лапу на твою женщину, вернее, на одну из твоих любовниц. Знай, со мной происходит то же самое. Я люблю тебя страстно, исключительной и требовательной любовью. Я не хочу терять тебя, не хочу делить ни с кем.
А я говорю себе, что ее теория отражения не выдерживает критики, ибо сводится к очевидной несовместимости, потому что, если мужчина любит всех женщин и не выносит, чтобы ему изменяли, а женщина ведет себя так же по отношению к мужчине, подобная пара может существовать только по закону сильнейшего, который подавляет слабейшего. А слабейший — это я.
Она поворачивается к Суччивору, который молча стоит в сторонке, привлекает его к себе, обнимает, обнимает меня другой рукой, чмокает его, чмокает меня, страстно бормочет: "Мои дорогие! Мои обожаемые!"… Мы готовы для семейной фотографии, хорошенький же у нас видик, мне так стыдно за нее, за себя, за нас троих, что внезапно я перестаю ее любить.
Очищен. Отмыт. Элоди унесло. Она больше не существует. Отныне мои мозги свободны, и я концентрируюсь на одной идее: убраться отсюда.
Суччивор говорит:
— Хорошо. Я вас оставляю.
Она разрешает:
— Иди, милый.
Черт, она никогда не говорила мне: "Иди, милый"! Если бы она это сделала, это сразу же открыло бы мне глаза. Ничего не скажешь, у нее врожденное чувство того, что следует говорить каждому. Суччивору — "Иди, милый!". Мне просто взгляд, но пристальный, сулящий неведомые сокровища… Да, ловко у нее получается! Поразительно, сколько начинаешь понимать, как только перестаешь быть влюбленным! "Иди, милый!"… Это невероятно!