Том Роббинс - Новый придорожный аттракцион
Аманда стояла так тихо, что казалось, будто вся долина Скагит, со всей ее живой и неживой природой, от Каскадных гор до залива Пьюджет-Саунд, замерла вместе с ней, пока Маркс целовал и нежно покусывал ее промежность. Его язык произвел несколько разведывательных вылазок, словно Маркс был ребенком, который пытается определить, каков на вкус доставшийся ему леденец. Затем Аманда начала выказывать признаки нетерпения и сильнее прижалась к нему низом живота, и тогда… и тогда… Его язык устремился внутрь ее, его губы впились в ее губы, кончик его носа заблестел от ее влаги. И тогда… и тогда… и тогда… Маркс присосался к ней, словно объятый жаждой, и пил ее жадными глотками, и куда только подевались его растерянность, его гнев, все это безумное бессилие никому не нужного гения. Он ловил языком ее сладкую темноту, словно старался высосать, как сочный плод, сокровенные тайны ее лона. И тогда… и тогда…
Оргазм сначала пробежал по ее телу подобно легкому трепету и завершился две минуты спустя (и все это время он не отрывал от нее лица) громким стоном. В первые секунды она затрепетала, как крылья мотылька, а затем, утратив контроль над собственным телом, вся задергалась и заизвивалась в первобытном, не знающем стыда экстазе. Маркс даже испугался, что эти конвульсии никогда не кончатся. Аманда же испугалась, что она просто-напросто растворится. Ее влага сочилась ему по шее и стекала ей по бедрам. Ее клитор сводило сладостной судорогой, и пока волны экстаза не затихли, она продолжала издавать животные стоны. Но эти волны одна за другой все накатывали откуда-то из глубин ее естества. Источая мед и огонь. В некотором роде это был номер чревовещателя, несовершенный, но великий, – губы Маркса двигались, а ее тело пело.
Наконец ее пульсации утихли, и она подолом своей туники вытерла Марксу лицо. После чего подтянула трусики и на прощание обняла его. У Маркса все еще кружилась голова, и его начинал смаривать сон. И в следующий момент он тоже кончил. И больше никогда не надевал этих брюк от клетчатого костюма.
В четверг, шестого августа, в три двадцать пять пополудни Маркс Марвеллос был занят тем, что тонул. Скагит-ривер сомкнулась вокруг его легких, как обручальное кольцо. Та самая Скагит-ривер, что вприпрыжку сбегает с Каскадных гор; что затем разливается между холмами предгорий; что холодна как и зелена, и илиста, и (в это время года) полна лососевой икры; что уныло течет меж полей и словно досадует от того, что растеряла былой задор; что течет изо дня в день, из года в год, как текла в те далекие времена, когда три раскрашенных вождя племенного союза Скагит, охотившиеся в этих краях на уток, плыли по ней в своих пирогах; что не ведая страха все течет и течет куда-то дальше в будущее, от своего истока к своему концу. Так вот этой самой Скагит-ривер было глубоко (как в омуте) наплевать, что в ее водах в данный момент тонет такая незаурядная (хотя и не до конца разобравшаяся в своих взглядах) личность, как Маркс Марвеллос – тот самый, что подавал надежды как молодой ученый в университете им. Джона Хопкинса, а позже был владельцем прикольного клетчатого костюма.
Сначала Марксу Марвеллосу тонуть не понравилось. Наполнившая легкие вода была тяжела и неестественна. Марксу почему-то вспомнился торт, который его отец однажды испек на день рождения матери. Так вот ощущение было таким, как будто этот торт попал к нему в легкие. Но тонуть – это как и все другое на свете. К этому можно привыкнуть.
Маркс прекратил дергаться, и ему тотчас полегчало. Когда он пытался выплыть, то возникало ощущение, будто его легкие разогрелись до предела и их начинает разъедать ржавчина, словно то крыло на старом грузовичке-«форде», на котором он развозил «Балтимор сан» после того, как велосипед стал для него слишком мал. Но ощущение вскоре прошло. Стоило Марксу прекратить трепыхаться, и легкие перестали гореть. Зато наступило умиротворение. Интересно, напечатают ли его фото как утопленника в «Балтимор сан»?
Тонуть приходится долго. Такое быстро не получится, даже не надейтесь. Зато есть вдоволь времени поразмыслить. Или, например, не торопясь сжевать сандвич. В данный момент Маркс Марвеллос предпочел бы сандвич с жареной ветчиной и сыром. Пикули можно не добавлять.
Свет сопровождал Маркса Марвеллоса до самого дна. Нет, он не ведал, откуда этот свет. Может, рыбы знают откуда. Маркс Марвеллос уставился на этот свет. Надеюсь, вам известно, что тонуть можно и с закрытыми глазами. Посреди этого света почему-то возникло лицо Альберта Эйнштейна. Эйнштейн пытался продемонстрировать, что, поскольку перемещение зависит от наблюдателя, то никакая точка не может считаться точкой начала движения. Лицо Эйнштейна с характерными мешками под глазами светилось добротой. Тем не менее Маркс Марвеллос почему-то занервничал. И вскоре он заменил лицо великого физика на лик Того, Кого Мы Все Знаем и Любим. Маркс Марвеллос и светлый лик повисли в воде, словно река была музеем, а они знаменитыми полотнами, повешенными ради контраста друг напротив друга. Свет потихоньку стал меркнуть. «Наша галерея закрывается на ночь», – подумал Маркс Марвеллос.
Кто-то из свидетелей, присутствовавших при том, как Джон Пол Зиллер прыгнул в воду с моста (через Южный рукав), утверждает, что это было точь-в-точь как в фильмах про Тарзана, когда Джонни Вейсмюллер ныряет, чтобы спасти Джейн от крокодилов. Двое других очевидцев полностью с ним согласны. Вся фишка в набедренной повязке, заявили они. Последний свидетель, мальчишка из индейского племени свино-миш, тоже сказал, что все было как в кино. Только не уточнил, в каком именно.
– Кино кончилось, когда он вытащил того доходягу из воды, – признался первый очевидец. – Рожа синяя, синее не бывает. Я поначалу подумал, что парню кранты. Даже не ожидал, что они сумеют его откачать. Вы видели бабенку? Ее камера тоже перевернулась, но она догребла-таки до берега. И все время вопила: «Маркс! Маркс!» И тогда этот волосатый сиганул с моста. Это с такой-то высоты! Кино, да и только!
Маркс Марвеллос пришел в себя. В груди жгло как огнем. Мутило. Никакой музыки он больше не слышал. Свет тоже куда-то исчез. То, что он в какой-то момент принял за свет, оказалось ярко-красными ягодицами Мон Кула. Бабуин раскланивался перед собравшейся толпой. Всякий раз, когда он сгибался в поклоне, его задница, подобно пылающему солнцу, взмывала вверх. Стоило ему выпрямиться, как солнце садилось. Так дни и катились своим чередом – рассвет-закат, рассвет-закат, и снова, и снова, и снова, и единственный звук, сопровождавший эту смену дня и ночи, был подобен еле слышному шороху, который издает дорогой котелок, пока катится по мягкому бельгийскому ковру. Согласно ректальному календарю Мон Кула, время пролетело быстро. И вскоре все снова было в порядке.
Когда Маркс Марвеллос вырастет, он обязательно станет гением. Так говорили буквально все. Но он не стал. И до сих пор даже не пытался им стать. Читатель, искушенный в психологии (благодаря фильмам, романам, телевидению и т. д.), понимает почему.
Наш светловолосый мыслитель отчаянно пытается найти что-то такое, во что можно было верить. Ведь так? Ребенком он был слишком раним и слишком развит, чтобы его мог надолго увлечь баптистский фундаментализм родителей. Вместо этого Маркс увлекся наукой. Какой стройной она казалась ему по сравнению с верой, какой чистой и понятной. Но и это увлечение не продлилось дол го. Познакомившись с принципом неопределенности Гейзенберга, Маркс сделал для себя вывод, что любая научная система – не более чем плод человеческой фантазии и может быть принята лишь столь же слепо, как и религия, от которой он отрекся. Большая часть так называемых научных истин на поверку оказалась лишь вымыслом сродни поэтической аллегории. Синие и красные шарики, соединенные между собой металлическими штырьками, имели к реальной структуре атома примерно такое же отношение, какое христианство имеет к Рыбе и Агнцу.
И что теперь, дорогой Маркс Марвеллос? Свежий взгляд на традиционные религии выявил в них дефицит жизнеспособности и творческой энергии. По сравнению с ними самые невероятные научные постулаты казались вполне разумными (и, что самое главное, жизнеспособными). Как ни парадоксально, исследования Маркса в области чистого научного знания – например, высшей математики и теоретической физики – нередко приводили его в те сферы, которые он мог описать разве что словом – ну давай, не бойся, Маркс, произнеси вслух – «метафизические». Но почему? Ментальные процессы религии и теоретической науки могут быть схожи, но они преследуют разные цели. В задачи науки не входит помочь человеку ощутить цельность бытия, некую возвышенную радость.
Собственно, почему нет?
Жаль, конечно, что Маркс Марвеллос еще сильней обозначил эту типичную для западной культуры пропасть между наукой и религией. Но при этом он страдал раздвоенностью. Внутри него пульсировали два главных стремления человеческого духа – к поиску фактов и к поиску ценностей. Но почему факты, которые он с таким рвением искал, оказывались бедны ценностью, почему ценностные системы, которые он изучал, противоречили фактам? Могли ему хоть в чем-то помочь мистицизм? Различные источники подсказывали ему, что в системе, известной как мистицизм, между фактами и ценностями царит гармония. Но мистицизм внушал ему отвращение, и Маркс сторонился его. Мистицизм – это для профанов, для незрелых умов; он отягощен пыльными и давно дискредитировавшими себя умствованиями, погряз в пустых абстракциях. Нет, не то. Совсем не то. И Маркс цеплялся за науку, как пьяный цепляется за дверной откос. А глубокая пропасть внутри него тем временем все сильней раздувала щеки.