Яков Арсенов - Избранные ходы
Мы встретимся в двенадцать, а пока еще нет даже утра. Можно побродить одному.
В парке абсолютное беззвучие. Зачерпываю пригоршню тишины. Что за прихоть — ощутить ее физически? Время остановилось в ожидании нашего возвращения. Но вот я уже опознан временем, и опять оно заструилось как ни в чем не бывало. Это что, снисходительность судьбы? Шанс переиграть?
Мы спим треть жизни, а теряем при этом больше половины. Луна, безмолвие — это для того, чтобы запомнить. Мы норовим забить рюкзак памяти до отказа. «И обязательно белое платье! И цветы! Много цветов! Чтобы запомнить». «И здесь сфотографируемся, и здесь, и всюду, чтобы запомнить!» И даже крик: «Хочу все забыть!» — всего лишь для того, чтобы, напротив, никогда этого не забывать. Грузим, грузим, тащим, тащим. И не поймешь, чего больше в этой ноше — тяжести или удовольствия. Талисманы, пряди волос, сушеные розы, павлиньи перья — ерунда! Обелиски быту! Все и так хорошо помнится — без всяких узелков.
Луна скользит по крышам вслед за кошками и лунатиками. Я бреду наугад. Пространство почти самостоятельно расступается в направлении, где теперь уже автономно существует территория юности. Парк всем своим смешанным массивом отдался смене сезонов. Идет скрупулезная приемо-передача. Учитывается каждый лист. Ветер, как посредник, носится туда-сюда с довесками недостающей кое-где желтизны. Все движения и звуки той жизни качаются меж дерев, как в театре теней.
Чем мы прирастаем к земле? Зачем нам иногда нужно обязательно возвращаться куда-то? Примерять себя, что ли? К чему, к каким эталонам? Или чтобы отметиться у каких-то жизненно важных точек? Точки опоры… Сколько их нужно для уверенной устойчивости? Зингерман утверждал, что достаточно трех. Но это — механически. А житейски? Наверное, больше. Сколько их у меня, если зыбкость конструкции ощущается на каждом шагу? Или мы возвращаемся просто для того, чтобы сверить время?
Жизнь развивается по спирали. А мы в ней движемся возвратно-поступательно. Причем больше — возвратно. И даже не успеваем заметить, как после очередного нашего рукопожатия жизнь сильнее встряхивает руку.
Вот и общежитие. Четвертое от тополя окно. Вы, бабуся, не смотрите на меня так — я не праздношатающийся. Просто я вернулся. Вы здесь явно новенькая. Тут в свое время дежурила Алиса Ивановна. Мировая старуха! Сколько с ней было сыграно боев! Не сбылась мечта Матвеенкова упразднить сиделок и передать дежурство студентам. Зайти бы сейчас в свою комнату и посмотреть, как там. Смена поколений! Как бодро звучат эти слова! И как грустно происходит это в жизни, перед самым входом в историю!
Почти рассвело. Теперь можно и в пойму. И когда успела зародиться исключительность этого неприметного со стороны лоскута земли? Только там понятие «полдня на песке, недвижно» обретало какой-то смысл и реализовывалось с полным счастьем. Песчаный обрыв, поросший ивняком и косо вдающийся в воду, преследует меня повсеместно. Каждая тропинка, куст и травинка имеют здесь свое особое имя. Память в любой момент может на ощупь изваять их в каком хочешь масштабе и последовательности. Мы запросто клялись щепотью песка, пригоршней воды и косынкой неба с этого лоскута…
При всей поспешности организма ноги украдкой медлят, оттягивают встречу. Наконец они вязнут в песке, и я ощущаю себя у цели. Разувшись, как при входе в дом, спускаюсь к воде. Ни души. Обстановка что ни на есть исповедальная. Шевеление воды мягко принимает на себя мой взгляд. Как на удивление легко плавалось в этом месте! Почему ты, Десна, сжалась в такой ручей? Чтобы нагляднее показать мне, сколько утекло воды?
Я рассматриваю, глажу и отпускаю с ладони каждую отдельную секунду, занимаюсь индивидуально каждым мгновением.
Тройка ветров заходит на вираж. Коренной явно не вписывается в поворот, и его несет через пойму дальше. Словно декорации, вывешиваются несколько туч. Это значит, в одном из явлений будет ставиться дождь.
Мы встретимся в двенадцать. Деревья протянут из былого свои ветки и, как птицы в стекла, будут биться листьями в тишину. Нам, избалованным памятью, казалось, что в саду еще не скоро будет осень и зря так сильно воспалились бутоны роз. Но она, эта осень, все-таки пришла.
Наш юбилей не чета большим и шумным. Это просто неумело и не поймешь под чем подведенная черта. Но, по достоверным слухам, жизнь одинаково прекрасна по обе ее стороны.
Брянск — Ташауз — Москва — Тверь.
1980 — 1994 гг.
ЧАСТЬ 2
ПРОЛОГ
Выход в свет повести «76-Т3» породил шквал писем от героев. Оказалось, все они выступали в произведении под реальными именами. Вскоре я узнал, как сложилась дальнейшая судьба Татьяны, Мурата, Решетнева, Матвеенкова, Пунтуса с Нынкиным, Усова, Марины, Фельдмана, Мучкина, Гриншпона. Никто из них не понимал, как родилась повесть, — ведь я не то что не учился с ними, но и рядом находиться не мог. Основные вопросы, сквозившие в письмах и телефонных разговорах, — что я за самозванец и как посмел нарушить целостность группы. В ответ я рассказывал оправдательную историю про оставленные на берегу Аральского моря записки. Герои выслушивали меня с недоумением — по их памяти, на протяжении учебы никто из них не обнаруживал склонности вести дневниковые записи. Татьяне вообще пришло в голову, что я работник органов и состряпал текст путем слежки. Единственный, кто не задавал никаких вопросов, так это Гриншпон. Чтобы поиметь экземпляр с моей подписью, он прилетел аж из Канады. Он, собственно, и открыл серию встреч. После него у меня побывали почти все герои. Они приезжали по двое, по трое. Максимально им удалось сойтись вдесятером. Это было что-то!
— Какие были заповедные лета! — вздыхал Усов.
— Сейчас не хуже! — уверяла Татьяна.
Все сходились на мысли, что выход книги возродил группу, придал ей новую жизнь. Век бы больше не встретились таким полным составом. В конце концов меня навечно зачислили в состав 76-Т3.
Когда страсти вокруг книги улеглись, на меня вышел сенатор, фамилии которого называть не буду. Он приехал на мини-вэне «Chrysler Grand Voyager», оснащенном проблесковым маячком синего цвета и прицепом для перевозки лошадей. Не выключая мигалки, сенатор пригласил меня в гости.
— Дело в том, — сказал он, выставляя машину в режим cruise control, — что с Артамоновым мне довелось едать из одного «Чикена». Я бы не объявился, не будь у книги предисловия. Проведя со мной отрезок времени, Артамонов тоже оставил рукопись и уехал.
— Что это может значить?
— То, что рукопись ему не нужна.
— Странно.
— Ничего странного. Такой он человек. А будь другим, я не стал бы вас беспокоить.
Сенатор жил в желтом доме на окраине поселка Крупский-айленд. Строение являлось центром усадьбы, сплошь засаженной нездешней растительностью. Семья сенатора состояла из жены Шарлотты Марковны, неугомонной светловолосой дочки, домработницы тети Пани, собаки по кличке Бек и негритянского мальчика Дастина двенадцати лет, который вернулся верхом на пони с объезда плантаций, вручил дамам по букету диковинных цветов, пересел на мотоцикл и уехал в третий класс гимназии.
Сенатор владел печатной фабрикой и рядом крупных изданий. Телефон не смолкал ни на минуту, к дому без конца подъезжали машины. Сенатор в синей солдатской майке решал неотложные вопросы и вновь возвращался к беседе.
Я пробыл у него достаточно долго. Он показал мне хозяйство Дастина с системой подземного подогрева и баню по-черному, куда мы не замедлили отправиться. Угостив этой преисподней, сенатор пригласил меня в беседку. Шарлотта Марковна принесла квас из березового сока на клюкве.
Чувствовалось, что все в этом семействе живут душа в душу, как взаимно простые числа. Но ощущение, что на степенности быта лежит отпечаток тайны, не проходило. Если они улыбались, то сдержанно, если смеялись — то не громко.
Пошел дождь. Мы уселись у камина. На столике были расставлены каменные шахматы. Дастин играл сам с собою. Он передвигал фигуры и сверял ходы по компьютеру.
— Я люблю ездить в разные страны в такую погоду, — пояснил он свою скуку.
Прощаясь, сенатор протянул мне папку с надписью «Отчет о проделанной работе» — второй том записок Артамонова.
— Думаю, что он уже не вернется к бумагам, — сказал сенатор. — А мне хочется, чтобы книга вышла.
В поезде я уселся за рукопись. Она открывалась эпиграфом: «Нас метила жизнь, как режиссер метит романтическими штрихами тех, кого убьют в конце, как лесник метит деревья на сруб. Суд не оправдал надежд, и они были приговорены к высшей мере — любви».
Дальше шел рассудительный текст: «Который год в раздумьях — писать книгу или нет. Как представишь, какой песчинкой она будет среди мириад так и не изменивших мира произведений — становится трезво и холодно. Но, перечитывая Набокова, Камю, Сартра, опять и опять приходишь к мысли сотворить что-нибудь понятное. Так что же меня останавливает? Я чувствую, что моя философия не будет удовлетворена написанием книги. Тайны бытия, терзающие меня, так и останутся тайнами. Выходит — зачем писать? Но зуд продолжает иметь место. Странно, что он не может пройти так долго. А может, в процессе творчества и происходит развязка? Жизненный путь многих писателей — тому свидетельство. Ежедневно на Земле рождаются и умирают тысячи людей. Среди них время от времени появляются и исчезают писатели. Для чего человек пишет книгу? Нравственность существует сама по себе — книги ничего в ней не меняют, культура развивается по собственным законам. Написать книгу для того, чтобы появилось несколько рецензий? Чтобы ее раскупили люди, с которыми автор не желает знаться? Для кого же он тогда пишет? Получается для себя. Это — его личное дело, наравне с клепто- и прочими маниями, то есть — болезнями. Или это из ряда естественных отправлений. Вот стоят на полке тысячи интересных книг, ну и что от того, что они стоят! Время от времени мы их читаем. Кто-то тешится диссертациями по ним, кто-то торгует ими, кто-то болеет собирательством. Но в принципе книги существуют сами по себе. Мы не содрогаемся от мысли, что вот, мол, были же люди! Писали такие вещи! Нет. Все обыденно. И полагать, что книга пишется во имя культуры наивно. Книга пишется — для равновесия души.