Юрий Мамлеев - Сборник рассказов
Тайное, отдалив тупость мою, нарастало. Я весь как бы раздулся в тайну во плоти и оттого вспотел. Глазки мои невидимо-черно блестели, сердце выстукивало самое желанное.
Теперь уже я мог проявиться вовне и сам пощупать своего дружка.
— Скажите, — понятливо выговорил я, — а не вы один, наверное, там, наверху, воззнали замысел Творца?.. Как там сами?!.
— Конечно, конечно, — захихикал человечек, — некоторые уже давно превратились в клопов или в бабочку-однодневку… Великие были личности, оттого так далеко и пошли.
— Я так и знал, — засмеялся я, содрогаясь. — Пойдемте к свету… Ну его, подвал… Чего-то страшно стало.
Мы вышли на свет. Кругом не было ни души. Одни только мертвые здания, выпустив людей на работу, переговаривались окнами… Да торчала труба у помоек.
— Так вот, — захлебываясь, начал я, — теперь я о себе буду говорить. Я, конечно, не был осведомлен, что наш Творец — самоубийца и весь наш тварный мир не что иное, как безграничный, спонтанный акт самоубийства Творца. Но знайте, что независимо от всего этого мне захотелось почему-то впиться в жирную морду деградирующего Ангела — независимо от всего я из своих личных мыслей и пакостно-омерзительных желаний уже давно стремился к самоуничтожению, к полному нулю… И знаете почему: всю жизнь, еще с детства, когда я был маленьким истеричным садистом и жалким насекомым, меня жгла злоба… Неистовая злоба из-за того, что я — не Бог. Я вырос в очень нежной, откормленной семье: все мне потакали, няньки, как рабы, надевали на меня носочки и штанишки; очень рано я познал этих женщин, и они всегда подчинялись мне, потому что я не любил их, общаясь только с собственным наслаждением; у нашей семьи были деньги и очень большие возможности на земле… Более того — я знал это совершенно реально и твердо, — во мне таились весьма необычайные интеллектуальные возможности… Добавьте, что почти с трех лет, как только я стал себя сознавать, я был законченный и самый патологический эгоист, какие только существовали на земле… Две вещи приковывали мое вожделение: высшая (то есть, разумеется, не формальная, не политическая, например) власть и гениальность. Могущество видимое и могущество духовное. Ради них, этих двух чудовищ, я был готов на любое преступление против мира и человечества… Еще подростком лежа в кровати я сублимировал свое будущее… И я мог бы пойти этим путем, если бы не эта жуткая крайность… эта мысль о Боге… Она жгла меня, постепенно пламенея… Ну и что ж, если я буду обладать высшей властью и гениальностью, думал я, ведь это так далеко от абсолютного всемогущества… Ничтожно, ничтожно… Это только его жалкие тени… А мне надо все… И мыслимое, и немыслимое… Я вспоминал всю призрачность власти и ограниченность гениальности, пусть даже откровения, перед абсолютным… И я понял, что мой безграничный эгоизм никогда не найдет на земле себе успокоения, что ничто не насытит его прожорливости, что даже гениальность и высшая власть — всего лишь неутоляющие призраки, миражи… Это сразу убило во мне всякое желание идти по этому пути и вообще чего-либо достигать… Обладая возможностью достичь многого, я, потакая похоти эгоизма своего, бросил все и зажил дикой, уединенной и озлобленной жизнью… Мне все равно не достичь могущества Бога; все равно я не Творец, не Абсолют; так зачем же вся эта суета, эта погоня за мнимым величием… То, чем я мог бы обладать, теряло свое значение; не няньки должны нежить ножки мои, а мир, весь мир, в том числе и Творец, злобно думал я… Очень многое, что другим людям и не снится, уже имеющий и очень многим обладающий потенциально, я вдруг заболел жутким комплексом неполноценности… комплексом неполноценности перед Абсолютом. Что бы я ни делал — все виделось мне ничтожным перед силой Бога, которой я мерзко и потаенно завидовал… и которую хотел понять… Я отрекся от всего, забился в угол и только иногда делал вылазки, пугая беззащитное, но больше мучая самого себя своим бессилием, потому что, в конце концов, если бы я был Богом, то мог бы мучить весь мир, а не только кошечку или Наденьку… Родители и братья, которые делали свои внешние успехи, поражались моей мракобесной и отъединенной жизнью, а мне были смешны их убогие земные достижения. И во мне, в гное и в черном хлебе, грызлась теперь одна мысль: что бы найти такое, в чем бы сравняться с Абсолютом или отомстить Ему… Отомстить за все: за воспаленные глазки мои, за обреченность желаний моих, за слабоумие, за то, что во дворе холодно, когда мне того не хочется… отомстить за то, что я — не Бог… И тогда мне пришло в голову: Нуль, Нуль, Абсолютный Нуль — вот мое божество, вот цель моего вожделения. Ведь в «ничто» все равны: и Бог, и гений; и человек, и червь. Нуль — это мое мщение Богу, нуль — это мое величие, ибо если все — весь мир и Бог — разрушится и превратится в ничто, только тогда в этом бездонном нуле я сравняюсь с Абсолютом; эдакое единство Бога и человека, единство в ничтожестве, — хихикнул я. — Наконец, субъективное предвкушение «ничто» стирает все грани, приравнивает ничтожное и великое, человека и Бога… Упившись такими идеями, я с подвыванием ликовал, замечая, что мир во многом идет к саморазрушению; но так как «мир» существовал практически только в моем сознании, то самоубийство для меня было формой убийства, убийства идеи мира и Бога. Я возжаждал сам низвести себя до Нуля, убивая, таким образом, не только себя, но все то, что еще существовало в моей душе: и Бога, и все высшее, и все взлеты. Возмечтав, истерично поверил я и в то — вера, вера наше спасение! — что «мир вне моего сознания» тоже идет к саморазрушению… Нуль, нуль, нуль как величие! В своих мыслях о поглощающем ничто я лелеял и свою месть Богу, и низведение недоступного до меня, и месть за свой дрожащий комплекс неполноценности. Садист и мазохист слились во мне в одно лицо, истерично давил я и милых кошечек, попадающихся мне на глаза, и все прекрасное и абсолютное в себе… Какие пути у меня были? Индивидуальное самоубийство я отрицал, потому что не верил в «ничто» после смерти; о твоих эзотерических тайнах, о буквальном превращении в низшие существа тогда я не имел понятия… Так что приходилось, оставаясь в человеческом облике, творить черт знает что… Потому в одном плане недоумевал я только, дорогой, — обратился я к Ангелу, который все с большим интересом слушал меня, оперевшись о помойный бак, — одно только мучило меня: как стать погаже и поомерзительней. Чего только я не выдумывал! Жил симулянтом в колонии олигофренов; свадьбы там всякие устраивал; о бессмертии души им напевал; а какая у олигофренов душа, сами понимаете; поэтому я, можно сказать, скорее бессмертие дерьма доказывал, чем души; забавные были случаи: слов-то они почти не понимали, так я им это бессмертие больше на пальцах показывал; или стукну, бывало, какую-нибудь идиотку по голове, а потом ей на клозет показываю, дескать, там вечность; а клозет действительно в колонии у нас длительно стоял в неподвижности; никогда даже не ремонтировали; многие поколения олигофренов перестоял… Я потом в них, в этих олигофренов, совсем вжился; непонятливый такой стал, но крикливый, суматошный и все больше глупость кричал; мочился при всех, насильно все слова забыл и пошел в ихний первый класс азбуке учиться; учительница меня похваливала: тупой ты, Верховенский, говорила, но старательный. А я только зубы скалил. Картины такие рисовал: одну муру и все про какие-то геморрои. Иногда от нервозности Блока «Прекрасную Даму» пред какой-нибудь дебилкой читал: она только морду пялит и вшей ловит… Но сомнение меня потом, небожитель, взяло. На одних олигофренах далеко не уедешь… Надо было что-нибудь поядреней… Плюнул я на все это дело и сбежал. Меня поймали, но я, бросив симулировать, заговорил по-человечески, не идиотскими, а учеными терминами, и меня, от греха подальше, с перепугу отпустили как «спонтанно излечившегося»… Совсем заскулил я тогда… Родственники от меня давно отказались, только мать родная не смогла… Очень меня, бедняжка, любила… Со злобы я возжелал и ее от меня отвратить, да как-нибудь попакостней… Воровал я у нее, издевался над ней — ничего не помогало: любила меня, и только. Хоть кол на голове теши. Напился я тогда, помню, допьяна и нарочно мысль ей подлую подпустил: наврал, что я, дескать, вовсе не ее ребенок, что ее дите издохло в родильном доме, а папаша по договоренности — он большой чин был — подсунул ей меня, безродного подкидыша… И я так обставил эту версию — во всех деталях и причинах, — что она и вправду поверила. Но хватит об этом, — перевел я дух, — теперь, когда ты на меня так ласково смотришь, я хочу знать твои тайны деградации… Вот что мне нужно…
— Пойдем, пойдем выпьем чего-нибудь. — Ангел вдруг взял меня под руку.
Теперь я заметил, что это был довольно толстый мужчина, но немного опустившийся; его глазки были пропитаны обжорством и пивом, но внутри их застыло хихикающее безумие, которое как бы дирижировало этим выражением прожорливости.