Борис Екимов - Родительская суббота (рассказы разных лет)
– Батрачит. Нашли дурака. За бесплатно, – рассуждают трезвые люди.
Так ли, эдак, но летом для Юрия рай земной: тепло одно чего значит. И еды побольше. Зимой становится тяжко. Одна лишь отрада – наш старый дом. Тетя Нюра и мама моя всегда приветят. Можно погреться и даже подремать возле теплой печки. Щей горячих нальют, и чаю – вдоволь. Юрий – человек щепетильный: со своим хлебом идет в тряпичной сумке.
– Нет, нет… – отказывается он. – У меня свой хлеб, я принес. Мне только чаю, хороший у вас чай.
Вконец иссохший и почерневший уже не лицом, а ликом от голода и от стылости, в нашем доме он словно оттаивал и разумные речи вел, вспоминая прежнюю жизнь да сетуя на тяготы нынешней. Иногда он приносил баян, который облупился, расклеился вместе с хозяином, переживая времена несладкие. Но Юрий что-то играл, объявляя громко: «Чайковский! «Времена года»!»
Теперь старому дому пришел конец. Когда, схоронив сестру, тетю Нюру, мама моя впервые осенью стала собираться на зимовку в город, для Юрия это была трагедия. Он изо дня в день отговаривал:
– Зачем вы уезжаете? Здесь такой воздух замечательный, чистый, пахучий! – Он картинно вдыхал полной грудью и руки возводил. – Аромат! А в городе… эти машины, заводы… И воды там нет. Ведь ваша вода, она такая вкусная. Поэтому у вас такой чай замечательный!
Мать моя лишь вздыхала.
– Я буду два раза в день приходить к вам, – обещал Юрий, – буду вам печку топить, воду носить, в магазин ходить. Оставайтесь… Вы скучать не будете. Я буду играть на баяне. И патефон принесу с пластинками… Там – Бетховен, Шопен, Мусоргский…
Второго веку никому не дано. И нашему старому дому – тоже.
Поздней осенью да зимой в поселке бываю я редким наездом ли, проездом. Конечно же, навещаю наш старый дом. Отопру замок, войду в пустые, гулкие комнатки – и скорее вон. По двору пройдусь, повздыхаю. Голые деревья, заборы, сороки стрекочут, да посвистывают синицы. Соседей не видно. Да и какие теперь соседи: сплошные квартиранты-беженцы ли, переселенцы из Казахстана да Узбекистана.
У Юрия во дворе вижу набитые тропки, значит, живой он, хотя ставни окон затворены. Это – для тепла. Дом его по-прежнему обходится без топки, в любые холода.
Самого Юрия зимою, слава богу, вижу я вовсе редко. Глядеть на него – сердце болит. Вот он еле бредет: маленький, гнутый, в тяжелом зимнем пальто, стародавнем, видно, от отца осталось. Зимняя шапка с опущенными ушами, а под шапкой, для тепла какая-то грязная тряпица, чтобы не поддувало. Голова-то усохла, вот и шапка стала большой. Лицо у Юрия – в кулачок. Впалый от беззубости рот. Острый нос, а глаза провалились. Еле бредет. Еле тащится. И куда?.. Нынче таких людей не больно привечают. Иные пришли времена.
Возле дома
Старый дом наш и двор в пору летнюю тонут в зелени. Возле ступеней крыльца, словно богатырский дозор, растут два лопуха, раскинув просторные листья, пахучая мята тянется, вот-вот зацветет.
Вроде нехитрый убор. И ежедневного полива не просит. Лишь в долгую жару надо поддержать. И все.
В двух шагах от крыльца – гущина ландышей Они уже отцвели нежными колокольцами, но зелень листьев свежа.
Возле погреба с просевшей покатой крышей, возле старых сараев вначале приютилась, а теперь осмелела, стайкой растет дикая моркошка в белом пахучем цвету. А рядом, тоже рослый, – козлобородник да заячья капуста, когда-то привезенная от далекого озера Назмище. По земле стелется птичья греча да ползучий клевер с белыми и розовыми головками, тут же вольно раскинулась дикая люцерна, а рядом – стройная смолевка с лазоревым да фиолетовым цветом. Но ее краса уже позади. Полевой вьюнок робко пробирается, выказывая белые граммофончики. Словом, много всего.
Но все это не само собой собралось, не в единый час. Двор зеленый и глушный, но каждый год, в свою пору, надо выкашивать аржанец, пырей да вейник. Чистотел надоедный выдираю весной целыми копнами. Воровски остается он и желтым глазом глядит лишь в уголках укромных. Коноплю, крапиву, колючий осот выдергиваю с корнем, кошу, иначе поднимутся они вровень с крышей. Оставляю помаленьку лишь добрые травы. Пусть живут.
Несколько лет назад в тени, у забора, под старой развесистой вишней объявился морковник. Откуда он взялся, не знаю. Птицы ли, ветер – словом, Бог дал. Я не стал его трогать, пусть растет. Он и вырос. А в году следующем по весне объявилось целое семейство морковника. Там же, в тени. Обосновались, никому не мешают, лишь радуют. А одно из растений, видно, самое смелое, шагнуло поближе, к самой тропке. Там и растет. На виду, на свету и, как говорится, на людях.
Старинная нашего дома приятельница, Александра Павловна, увидев нового поселенца, удивилась и даже похвалила: «Какая красивая моркошка. Надо взять по весне. У себя посадить». Похвала Александры Павловны значит немало. В прежние годы у нее во дворе цветник был редкостный, от ранней весны и до самых морозов глаз не оторвать. Одних кустов розовых до сотни. Об остальном не говоря.
А теперь на морковник позавидовала. Он и впрямь хорош: высокий, на твердом суставчатом стебле, резной пальчатый лист, душистые белые зонтики цвета. Славное растение, милое. Вроде простая «моркошка», а поглядеть любо.
Еще один поселенец по-нашему зовется «козеликом». В голодную пору им кормились. Помню, мальчишками рыскали по степи, в логах, отыскивая этот самый козелик, выкапывали длинный белый корень, очищали и хрумкали. Взрослые набирали его помногу, сушили, толкли да пекли лепешки. Но это – в давнем, в былом, которое, слава богу, почти забылось, А нынче козелик, а правильней – козлобородник, объявился почти у порога. Я его сразу признал, верного друга, и трогать не стал, пусть растет.
Он вырос чуть не в рост человеческий; зацвел, большими, в ладошку, ярко-желтыми цветами, которые лишь утром глядят на солнце, закрываясь к полудню. Нарядный получился куст.
Та же Александра Павловна, увидев его во цвете, удивилась:
– А это что?
– Козелик, – ответил я.
– Это какой в войну ели? Как хорошо цветет. Надо взять семена.
Козелик долго цвел, а потом приготовил новый подарок: соцветия его превратились в пушистые одуванчики, но прочные, не вдруг облетают, большие, каждый размером в кулак. Стоят, покачиваясь под ветром, на тонких высоких стеблях. Целая связка, десяток белых пушистых шаров качаются, словно хотят улететь. Но не улетают.
– Какая красота! – в очередной приход удивилась Александра Павловна. – Обязательно надо посадить!
Вот тебе и «козелик»…
В году, кажется, позапрошлом в глубине нашего двора объявился могучий татарник. Как он цвел!.. Малиновые шары, душистые. Но той же весною молодые мои хозяева, огородное рвение вдруг проявив, под корень татарник срубили. Я попенял; они удивились: «Ведь сорняк!» Вроде и правы, но жалко. Малиновые стрельчатые шары, вовсе не колючие, с медовым духом…
Цветы я всегда любил и люблю. Цветы и травы: яркие полевые да луговые, робкие лесные, что таятся под пологом дерев. И конечно домашние, которые растут во дворе, в палисаде, людскими заботами и людской любовью.
Нынче, на склоне лет, на пенсионном покое сестра моя, Евгения Михайловна, в дачном своем имении всерьез занялась розами, лилиями, гладиолусами… Им счету нет. Радужное многоцветье.
Порою она меня зовет: «Приезжай посмотреть на цветы».
Приезжаю.
Лилии… В их стройности, узких листах, лепестках, длинных тычинках есть что-то изысканно-женственное. Не бабье, а именно женственное, элегантное, даже порочно-женственное. А какие тона… Вот нежный светло-лимонный, словно зябкая зимняя заря. Вот, тоже нежная, розовость…
Гляжу на цветы, понимаю, как беден язык мой.
Телесно-розовая молодая плоть. Рядом – алая. Или – темный бархат, запекшаяся кровь. Бель, тронутая янтарем ли, шафраном, – это чайная роза.
Цветы лучше смотрятся рано утром и в сумерках. Утром на них мельчайшая пыль росы. Именно пыль, но не капли. Это – ночная свежесть.
В легких сумерках цветы не отражают дневное, солнечное, яркое, с которым трудно спорить, но источают свое собственное сиянье: нежное, зыбкое, которое собрали за долгий день. Теперь светят.
Ходим, смотрим, глядим, сестра объясняет:
– Это «Курьер», «Турандот» – голландские сорта, это – «Шокинг». Дорогие, конечно. Но ведь стоят того?
Конечно, стоят. Это – цветы.
Старый наш дом – вековая мудрость. Соседка Прасковья Ивановна, давно покойная. Жизнь ее протянулась через войны, Гражданскую и Отечественную, через раннее сиротство, а потом – вдовство, через голод и холод, бездомье, страх и слезы. На краю жизни – покой, свой домик и огород. Высокая, сутулая, с тяжелыми руками грузчицы, с добрыми глазами. Говорила она: «А я на все радуюсь. Вот выйду во двор, к цветкам подойду, они у меня простые, сейчас многие розы садят, гладиолусы, а мне это не по силам; у меня все простое: петуньи – простой цветок, а до чего расхороший. Георгины, тоже красивые. К картошке подойду: какая она славная стоит – опять радость. На грушечку погляжу, до чего они нынче сильные взялись, и червь их не тронул. Ну как не порадоваться…»