Анатолий Тосс - Американская история
— В пять, — ответила я.
И тут подошли Зильбер с Далримплом и Джефри.
Мне ничего не оставалось, как представить их всех Марку. Он пожал им руки и сказал, обращаясь к Зильберу, смотревшему на него не просто высокомерно, а почти с презрением:
— Профессор, вы великолепно подготовили Марину к конференции. Она, вне сомнения, займет первое место. Отличная работа, отличное выступление. Поздравляю.
Я удивилась, откуда он знает, что Зильбер готовил меня, я ведь ему подробностей не рассказывала, да он и не спрашивал. Впрочем, это было неважно.
Зильбер ничего не ответил, только мотнул неопределенно головой.
— Значит, в пять, — сказал Марк, обращаясь ко мне. — Я жду тебя у выхода. — И на правах собственника он пригнулся ко мне и поцеловал в щеку. — Умница, чудесно выступила, — повторил он и, попрощавшись со всеми и улыбнувшись всем; пошел быстрой, красивой походкой по коридору.
Я почувствовала, как вокруг меня возникло поле нервозной неловкости. Оно исходило ото всех разом — и от меня, и от Зильбера, и от Джефри, только Далримплу ни до чего, видимо, не было дела.
— Ну что ж, — наконец произнес Зильбер, похоже, чтобы разрядить обстановку, — вы, Марина, действительно молодец, очень хорошо выступили.
Я сказала, что, мол, только благодаря вашей помощи и, что очень вам всем благодарна, и спросила, как они отнесутся, если я сбегаю, принесу тортик. Но Джефри заявил, что спешит, да и Далримпл сослался на дела.
Когда они ушли, Зильбер отвел меня к окну:
— Этого молодого человека, с которым вы нас познакомили, вы хорошо знаете? — спросил он.
Вопрос поразил меня: слишком откровенный, в лоб, я вообще могла не отвечать, — в конце концов, я ведь не спрашиваю, чем он там занимается по ночам в своих деревянных комнатах. Но в то же время я почувствовала, что если сейчас уйду от ответа, то покривлю и перед Марком, и, главное, перед собой. В конце концов, почему я должна скрывать то, что более чем нормально? Да и какое мне дело, что этот старый моралист подумает, пусть себя лучше вспомнит в молодости.
— Да, — сказала я твердо. — Мы живем вместе.
— Ага, — сказал Зильбер, — вот в чем дело. Теперь все понятно, впрочем, я нечто подобное предполагал.
Что-то вдруг замкнулось во мне, и в голове почему-то отпечаталось и застыло слово «столбенеть». Как он мог позволить себе такое?! Я ему ничем таким не обязана, чтобы вот так вмешиваться в мою жизнь и так комментировать ее.
— Что вы имеете в виду, профессор? — спросила я достаточно агрессивно.
Зильбер не выглядел растерянным, видимо, ему и в голову не приходило, что его вопрос некорректен, он, очевидно, полагал, что имеет право на любые вопросы, не говоря уже про замечания,
— Теперь мне понятно, откуда шло это давление, почему у меня все время было ощущение... этот привкус чужеродности, — сказал он, и в голосе его появилась привычная для него, но не для меня, надменность. А глаза выпрыгнули из-под линз и уставились на меня, как будто никогда не видывали прежде такого вот забавного существа.
— Почему вы так говорите?
Я собирала силы для контратаки, и мне надо было выиграть время. Но он опередил меня:
— Потому что, — голос его звучал все более отдаленно, почти недосягаемо, он выделял каждый слог, каждую букву так, что даже акцент пропал, — я настороженно отношусь к несостоявшимся гениям. Они опасны.
И он повернулся и зашагал от меня по коридору своей размашистой походкой, возвышаясь над суетящейся под ним толпой.
Я сразу бессильно обмякла, как будто какое-то неведомое мне, но почему-то обязательно глубоководное животное высосало из меня все живительные соки и оставило лишь беспомощное и бесполезное сочетание костей и плоти. Я почти рухнула на подоконник, и он оправдал мою тайную надежду, поделившись своей надежной твердостью. Но даже этой опоры оказалось недостаточно, и я чуть наклонилась вперед и уперлась лбом, носом и другими неровностями лица в спасительно холодящее стекло. Конечно, это была паника — не паника отчаяния во время пожара, когда хочется бежать непонятно куда, кричать и выбрасываться из окна, а паника бессилия, когда понимаешь, что от тебя ничего не зависит, когда тело и воля перестают сопротивляться, потому что не знают, чему и зачем.
Впрочем, такое состояние не было мне в новинку, и я не испугалась, как пугалась прежде, — все же жизнь хоть чему-то, но учит. Со мной случались неудачи и раньше, незначительные и значительные, разные неудачи. Впрочем, со временем их значение тускнело, они переставали казаться существенными, скорее наоборот — вообще никакими, но это ж со временем. В момент же, когда неудача постигает тебя, она представляется последней, потому что сейчас ты просто умрешь.
С возрастом я не то чтобы научилась не обращать на них внимания, эта йога мне была еще не под силу, скорее, я изучила ответную реакцию организма и привыкла к ней и старалась, если уж не умею управлять ею, то хотя бы не пугаться ее и, если удается, относиться к ней, как к леденящему детективу, совсем не страшную концовку которого уже знаешь, так как раньше уже читала.
Я уже знала, что сначала должен пройти период паники, отчаяния и бессилия, когда не только тело и воля, но и мозг заблокированы кажущейся безысходностью, и именно в таком состоянии я пребывала сейчас.
Но этап этот длится недолго и сменяется, Как ни странно, другой крайностью — периодом усиленного оптимизма и революционной энергии. В такие моменты я явно слышала голоса, которые, возможно, нашептывали нечто аналогичное и Жанне д'Арк, только ей со значительно большим успехом — достаточно вспомнить результат. В моем же мозгу поднаторевшие за пару веков в историческом материализме голоса бросались избитыми, но бодрящими лозунгами типа: «Вставай, заклейменный, на бой, последний и решительный. А как подлый мир разрушишь, так сразу станешь всем и двинешь дальше по жизни счастливым победителем людей и животных». Орлиный этот клекот бросает ум, инстинкты и тело в стремительный вихрь и хочется бежать, и бороться, и ругаться, и выяснять отношения.
А поэтому позыв этот отчаянный лучше всего пропустить, охладив его остатками воли и разума, хоть опасливо, но настойчиво бубнящего, что вообще-то лучше всего сесть и подумать. И так как именно этот подсказываемый разумом подход и оказался подтвержденным жизнью, то сейчас, сидя, а скорее, полулежа на подоконнике и плавя своим лбом леденящую толщу стекла, я прокручивала в уме спасительное: «Надо бы пойти кофе попить».
Уже идя по коридору и чувствуя, что первый период бессилия сменяется вторым периодом угрожающей решимости, я сказала самой себе и, по-моему, даже вслух, и даже громко:
— Ничего себе профессора гарвардские отмачивают! Прям как детки малые.
И все же я сдержала себя и не пошла в штыковую, а залила свою решимость горячим кофе, и эта запоздалая порция кофеина освежила мой оплывший разум, и все вдруг встало на свои места.
Все вдруг оказалось совсем даже неплохо, и, конечно, прав Марк — занежилась я в этих своих служебных личностных связях, потеряв главное, нить, забыв, для чего все изначально было задумано. А задумано было не для кокетства с длинноруким интерном и не для душеспасительных бесед с престарелым самодуром, а для большой и красивой цели, которая лишь сейчас полностью прояснилась в непонятных мною и даже казавшихся еще недавно бессмысленными словах Марка: «взорвать науку».
Так я и отсиделась, избавляясь от своих эмоций и ускоренными темпами проходя оба безнадежных периода, и через час вышла из кафетерия с чувством, что вновь нашла себя, что я, как блудный сын, возвращаюсь в свою заждавшуюся семью, где ждет меня непаханая целина науки, по которой я истосковалась, и любимый Марк, которого я почему-то обижала в последнее время. И все вновь наполнилось целью и стало однозначно и понятно и наградило меня решимостью.
Впрочем, оставалось два вопроса: надо ли сообщать Зильберу о том, что я увольняюсь, или лучше просто оповестить его по почте, и второй, менее практический, но более таинственный, — откуда Зильбер знает Марка.
С первым вопросом все было ясно: по-хорошему, конечно, надо бы зайти завтра к Зильберу, но мне не очень-то хотелось снова создавать стрессовую ситуацию ни для себя, ни для него, и поэтому я решила послать свое заявление письмом. В конце концов, не я ему гадостей наговорила, почему же у меня должны быть угрызения совести?
Со вторым вопросом было сложнее, загадочнее. Зильбер, без сомнения, знал Марка либо по имени, либо даже в лицо, и это опять же было странно, потому что непонятно, когда они могли пересечься — Марк никогда, во всяком случае, насколько я знала, не был до меня связан с психологией, Зильбер никогда не занимался ничем другим. К тому же Зильбер не любил знать кого-то,он вполне искренне считал, что знать должны его.Все это наводило на уже знакомую мысль, что Марк был хорошо известен в гарвардских кругах либо как ученый, либо каким-то другим, возможно, скандальным, образом.