Меир Шалев - Голубь и Мальчик
— Прекрасная идея, — прикинулся удивленным Мешулам. — Такой небольшой, видавший виды дом, немного цветов, большие деревья во дворе, а самое главное — вид. Конечно! Как это ты мне раньше ничего не рассказал, Иреле? Я бы мог помочь тебе в ремонте.
Он положил рядом с «Бегемотом» маленький деревянный ящик.
— Это машина удобная, но высокая, поставь ногу сюда, Яков.
Папаваш взобрался по приступочке, с легким стоном опустился в кресло, сказал: «Машина действительно очень удобная», потом застегнул ремень и устроился поудобней. Мешулам обошел «Бегемота» и подошел с моей стороны.
— Не говори ему, что я в курсе дел! — шепнул он и тут же поднял голос: — А ящик возьми с собой, чтобы профессору Мендельсону было как спускаться и подниматься.
Только сейчас, когда Мешулам произнес это свое «профессор Мендельсон», я сообразил, что раньше он всегда называл Папаваша по имени. Но «Бегемот» уже стронулся с места, и Мешулам закричал нам вдогонку:
— И ехай, пожалуйста, поосторожней, Иреле! Слышишь? У тебя в машине важный пассажир!
Я решил выехать из города через Иерусалимский лес и поселок Бейт-Заит, чтобы дать ему насладиться видами. Папаваш открыл окно, с удовольствием вдохнул запах сосен и обрадовался, увидев оленя, который прыгал по террасам ниже зданий музея «Яд Вашем».[58]
У него было хорошее настроение.
— Когда-то мы любили здесь гулять, твоя мама и я, и собирать грибы. По этой тропинке мы всегда спускались к Слоновой скале, а на обратном пути проходили мимо пекарни и покупали там свежую булку.
— Мы тоже ходили с ней сюда, — поддразнил я его. — Чтобы посмотреть издали и вспомнить Тель-Авив.
Но Папаваш только улыбнулся.
— Да-да, — сказал он рассеянно, — она очень любила Тель-Авив. Она любила гладиолусы, рюмочку бренди по вечерам, свежую петрушку и Тель-Авив тоже.
Я решил воспользоваться его хорошим настроением и бросил вопрос в глубину «Бегемота», в этакое интимное пространство отца и сына:
— Может быть, ты помнишь, с какой стороны была у нее ямочка на щеке?
— У кого, Яирик?
— У мамы, мы ведь о ней сейчас говорили.
Папаваш человек старый, а старый человек должен распознавать и пользоваться удобным случаем, когда тот подворачивается ему на пути.
— У нее были две, — сказал он. — Две грибшн. Ты знаешь, что такое грибшн? Это ямочки по-немецки.
Он что, притворяется? Тоже переписывает нашу семейную историю? Или действительно забыл?
— Прошлый раз, — напомнил я, — ты сказал, что у нее вообще не было ямочек, а в другой раз сказал, что ямочка у нее была не на щеке, а посредине, на подбородке.
— Может быть, — ответил Папаваш и тут же перешел в нападение: — Но если я уже всё это сказал, зачем вы продолжаете спрашивать?
— Почему ты говоришь «вы»? Биньямин тоже спрашивал?
— Вы оба. Не перестаете приставать.
— Потому что мы поспорили, была у нее ямочка на левой щеке или на правой.
Он замолчал и за секунду до того, как я совсем было потерял терпение, заговорил снова:
— Не на правой и не на левой. У нее были две ямочки в конце спины. Здесь.
Протянул длинную, белую, неожиданно быструю и точную руку и просунул ее между моей поясницей и спинкой водительского сиденья. Большой и указательный пальцы вонзились по обе стороны моего позвоночника, как ядовитые зубы змеи.
— Две. Одна здесь, — его палец больно воткнулся мне в мясо, — и одна там, с другой стороны.
Прикосновение его руки точно в том месте, где меня уже касались старый американский пальмахник и тракторист с косой, парализовало меня и лишило речи. А Папаваш, словно желая сделать мне еще больнее, добавил:
— Я очень любил целовать эти ямочки. Иногда я и сейчас вижу их во снах. С ней было нелегко, Яирик, и сейчас тоже, когда ее уже нет.
И замолчал.
— Мы сделали друг другу много плохого, — сказал он, помолчав несколько минут. — И много воевали друг с другом, но сначала бросить меня, а потом и совсем умереть, лишь бы меня победить? Это уже слишком. Для обеих сторон.
Мы долго молчали, а потом он вдруг сказал: — Я не могу больше.
Я испугался, но он улыбнулся мне, как будто наслаждаясь своей способностью подражать тебе. Потом он задремал, и во сне сохраняя почтенность и элегантность. Проснувшись, он какое-то время молча смотрел в окно, а затем сказал:
— Я немного устал от нашей прогулки, Яирик, давай вернемся.
Я возразил:
— Но ведь ты хотел увидеть мой дом. Еще каких-нибудь сорок минут, и мы там.
— Я посмотрю в другой раз, сейчас я хочу лечь и поспать.
— Я найду красивое место в тени. Я захватил еду и вино, и у меня есть одеяло и подушка, полежи немного, отдохни, и потом продолжим.
— В другой раз, Яирик, а сейчас, пожалуйста, давай вернемся.
Глава семнадцатая
1И когда же она его приметила, смерть? Когда он ускользнул от нее, укрывшись за стенами склада? Когда вернулся туда сейчас, ползком, оставляя кровавый след в пыли? А может, как сказала Девочка о появлении голубя глазам ожидающего: в тот же миг, когда он исчез для глаз любимой — тогда, за поворотом тропы в зоопарке?
Еще один отдаленный пушечный выстрел и еще удар, точно в стену склада. Открылся пролом, и Малыш втащил свое тело внутрь, помогая себе стонами, дрожа от слабости и боли. Лег и затих. Грохот боя доносился до него, как далекий негромкий гул, словно через наброшенное на голову одеяло. Соберись с силами. Не умирай еще. Открой глаза. Оглянись.
Осколки камня, разбросанные садовые инструменты. Разбитая переносная голубятня на полу. Оно и лучше, подумал он. Кто знает, сумел бы я сейчас дотянуться до нее, останься она висеть на стене. Большой голубь из Иерусалима, наполовину перерезанный осколком, дергался на земле в последних судорогах. Маленькая голубка из Кирьят-Анавим лежала рядом. Как будто и не ранена, но с первого взгляда было ясно, что она мертва. Голуби, так учил доктор Лауфер голубятницу Мириам, а Мириам учила Малыша, могут умереть и просто от страха.
— Они, как мы, — сказала она, — ссорятся, изменяют, едят вместе, хотят домой, и у них тоже бывают инфаркты.
Девочкина голубка уцелела. Ошеломленная, испуганная стрельбой, и криками, и соседством умирающего голубя и мертвой подружки, но живая и невредимая.
Малыш протянул руку, вытащил из обломков голубятни матерчатый чехол, развязал завязки и развернул его на земле, как расстилают свиток. Всё на месте. Голубятник любит порядок и соблюдает чистоту. Вот полые гусиные перья и пустые футляры, вот стеклянные пробирки, и чашка, и блокноты голубеграмм. Вот шелковые нитки, вот нож — маленький и очень острый. Лежа на боку, он аккуратно разложил всё, что ему понадобится, а потом разрезал ножом ремень «томмигана», который взял у мертвого командира. Чтобы не мешал. Хорошо, что он не забывал время от времени подтачивать нож. Лезвие было таким острым, что ремень поддался без всякого усилия.
Он расстегнул плащ, всунул лезвие между телом и пропитанными кровью штанами, осторожно разрезал ткань до паха и продолжил разрез влево, по спуску раздробленного бедра. Края штанов оттянул в стороны и вниз, как можно ниже, и, не имея сил поднять голову, повернулся на бок, опустил взгляд и вздохнул с облегчением. Его член был цел и невредим. В крови, да, но явно не задет, вон, даже вернул ему, на своем языке, признательный и слегка смущенный взгляд. Небольшой, плотный и толстоватый, слепое подобие своего хозяина, лежал он на внутренней стороне бедра, рядом с выходными отверстиями тех двух пуль, что попали Малышу в поясницу и спину. Потаенное, стыдливое, маленькое существо, насмерть испуганное ярким светом, и холодом, и потерей крови.
Итак, они остались здесь вчетвером: раненый Малыш со своим уцелевшим последним другом и еще Девочкина голубка и смерть, ожидавшие чуть поодаль. Испуганная голубка и окровавленный член лежали недвижно, а смерть протянула прохладную и ласковую руку и снова коснулась Малыша, точно так же, как он протянул свою руку и коснулся своей окровавленной, обнаженной плоти, и обе руки не просто коснулись и ласково погладили, но и слегка придавили и помяли, проверяя: созрел ли уже плод? Пришло ли время?
— Подожди! — нетерпеливо оттолкнул он от себя руку смерти и, лежа навзничь, на спине, начал с силой мять, и поглаживать, и тереть свой бессильно обмякший член. Телу уже не хватало крови, чтобы влить в него и поднять, как прежде, но давний друг словно и сам вдруг ощутил смертную нужду своего хозяина и необычность его усилий и понял, что речь идет не о том торопливом утешении, которым щедро балуют себя порой молодые мужчины, а о чем-то неизмеримо более важном и неотложном. Молод и неопытен он был, как и его хозяин, этот просыпавшийся, набухавший слепыш, и тоже уже понимал, как и, сам Малыш, что умрет, так и не познав женщину, и как и он, испытывал тоску и мучительное сожаление — ведь если это неразумное существо способно испытывать возбуждение и подъем, почему бы ему не ощутить также тоску и сожаление?