Ник Кейв - И узре ослица Ангела Божия
Да или нет? Она прижалась ко мне снова.
— Это ты, — сказала она. — Это ты. Ты вернулся. О Боже, я думала, что ты рассердишься. Прости меня, Иисусе! Мне так жаль, что они побили тебя прошлой ночью. Они испугались. А я не испугалась. Я была так рада, что ты пришел. Мне нужно так много тебе рассказать. Но ты же и сам все знаешь. Мне не нужно говорить тебе ничего. Будь осторожнее, мой Спаситель. Они тебя не любят. Они снова побьют тебя. Беги! Беги быстрее!
Она засунула что–то в карман моей куртки. Я смотрел на нее в изумлении. До меня дошло, что я все еще обнимаю ее за плечи. Я опустил руки. Посмотрел в ее бездонные глаза. Она прикусила нижнюю губу, всхлипнула, и слеза скатилась по ее щеке.
— Ты ошиблась, я не твой Бог, девочка, — хотелось мне сказать ей. — Я спал пьяным сном в прошлую ночь. У тебя шарики за ролики в голове закатились. Это не я, не я…
Но не успел я сам себе ответить на эти мысли, как поток их был резко прерван — да что там, обрублен! — удушен пронзительным визгом, раздавшимся справа от нас. Мне не нужно было даже смотреть туда, чтобы догадаться, что звучавшая в этом голосе ненависть была вызвана столь одиозным зрелищем, как моя скромная персона, но на всякий случай я все же оглянулся, одновременно поправляя серп за поясом и готовясь к бегству.
На крыльце соседнего дома стоял, исходя криком, семифутовый мастодонт женского пола в нежно–голубом халатике. Мастодонтиха загрохотала ножищами по ступенькам, изрыгая на ходу проклятия и размахивая над головой деревянной скалкой, словно боевым топором.
— Это он, это он! — верещала она. — Он схватил ребенка! Он схватил ребенка!
— Да не хватал я его, — крикнул мысленно я ей в ответ.
— Мало получил? Хочешь еще? Хочешь, чтобы я вышибла твои извращенские мозги вон? Я тебя не боюсь! Сардус! Сардус! Куда ты запропастился? — визжала она.
Я обернулся на бегу и увидел, что женщина остановилась для того, чтобы утереть лицо Бет уголком халата. Бет билась и вырывалась из ее рук — Что он с тобой сделал, детка? Что этот негодяй сделал с тобой? Скажи мне, детка! Он тебя трогал? Скажи мне! Где он тебя трогал?
Я бежал и бежал и не остановился, даже когда южная дорога вывела меня за пределы города. Никто не преследовал меня, но я чуял, что этим дело не кончится.
Наконец я добежал до моста. Переправа Халлис. Давненько я здесь не бывал.
Оба берега затянуты густым сплетением ветвей шиповника. Я извлек из–за пояса мой серп и принялся за работу.
Я пребываю ныне здесь, в пучине боли и страдания, тороплюсь вниз, навстречу смерти, спешу прочь от жизни. И вот что я вам скажу — умирать больно. Да, да, больно — и все же — несмотря на все мучения телесные и духовные и всякие прочие — да, да, несмотря на все, знаете ли, я улыбаюсь, именно улыбаюсь — просто не могу удержаться от улыбки. И вот почему: все, что обрушивают на нас небеса, весь этот гнев, все эти кары, все утонченные злодейства и беспричинные жестокости, все пылкие проявления неудовольствия, весь бессмысленный несправедливый и яростный произвол, творящийся на нашей печальной и заблудшей планете, который, как мы обыкновенно считаем, исходит от Бога, — не больше чем наше поверхностное впечатление. На самом–то деле у Бога большое и доброе сердце. Я–то это знаю. Я с ним беседовал.
Но с другой стороны, в силу каких именно соображений Он заставляет нас так страдать в нашей земной юдоли, остается для меня такой же загадкой, как и для вас. Я имею в виду ход рассуждения Бога, когда Он принимает решение, скажем, взять всю воду, находящуюся в точке А, и перенести ее в точку Б. Почему? Я спрашиваю вас, почему? Если все это никак не связано с нашей ревностью в служении Ему, а оно никак не связано, это уж точно, то в чем тогда дело? Вот этого я и не пойму. Что у Него творится в голове? Чем Он отмеряет наши лишения? Какими гирями взвешивает? Может, это нечто вроде лотереи? Вроде рулетки? Может, потому игральные кости и называются так, потому что ими определяется час нашей смерти? А может, все же есть какая–нибудь закономерность? Нечто, возникшее еще до сотворения мира, нечто циклическое, подобное астрологическим системам? Почему именно потоп был избран для того, чтобы совершить первый известный истории акт массового истребления? Может быть, Бог просто принимал душ? Я вас спрашиваю, вас. Возможно ли, что сперва возникла идея, а потом уже вселенная? И если да, то есть ли у этой идеи математическая
основа? И какова ее природа? Основана ли она на числе или, может быть, на алфавите? Скажем, сегодня у нас день «Ч» — следовательно, Чума, Чистка, Чрезвычайное положение и прочая Чертовщина… Скоро я все узнаю — когда войду в объятия смерти — когда меня отпустит хватка жизни — когда не будет пути назад — тогда откроются все тайны.
Ночь опустилась на переправу Халлис, а я сидел скорчившись под сшитыми металлическими скобами балками, прислушиваясь к поскрипыванию моста, журчанию вод и прочим звукам, наполнявшим неподвижный воздух.
Лунный полумесяц казался стальным лезвием кривого ножа, всаженного в небо, такое же черное и неприкаянное, как сердце мертвой монахини. Луна пыталась запугать меня и выбрала для этого подходящую ночь. Она предвещала всем своим видом неминуемую катастрофу. Мне казалось, что она непрочно подвешена к небесной тверди на невидимой петле — тяжелая, надменная, серповидная луна, покачивающаяся так, словно от малейшего толчка она может слететь с небесной подвески и рухнуть мне на голову. Хранилище моей отваги, из которого я так беспечно черпал силы весь предыдущий день, опустело — последние капли я потратил на то, чтобы пробраться под мост сквозь колючие заросли шиповника.
Я привязал себя поясом к мостовой балке и посмотрел вниз. Мне сразу же стало ясно, что назад я не смогу вернуться и что я с самого начала принял неправильное решение. В густой темноте шиповник казался мне выше, чем раньше.
Гуще. Шипастее. Длины моего пояса не хватило для того, чтобы спуститься вниз.
Да и моего веса он не выдержал. Может быть потому, что бремя моих бед, груз моих несчастий сделали меня тяжелее? Я рухнул прямо в заросли и растянулся во весь рост на берегу речушки, больше похожей на сточную канаву, по счастью не напоровшись на острые сучки, но все мое тело — лицо, руки, шея — было густо покрыто зудящими ранками и царапинами. Я заполз под мост, снял с себя куртку и штаны и провел некоторое время за выдиранием злобных шипов, вонзившихся в мою плоть и в ткань моей одежды.
— Если бы в мире было столько шипов, сколько раз я умирал сегодня, — подумалось мне, —столько шипов, сколько раз они пытались убить меня, то это был бы не мир, а один большой куст шиповника.
Я вздохнул так горько, так отчаянно, так печально, что, услышав свой собственный гребаный вздох, сказал сам себе: — Крепись, Юкрид, крепись! Держись молодцом. Ты в безопасности. Здесь тебя никто не найдет. Здесь тебя никто не обидит. Выше голову! Все кончится хорошо.
И стоило мне это подумать, как открылись шлюзы у другого хранилища — хранилища моих слез, — и я начал рыдать — рыдать отчаянно, со всхлипами и стонами, — и я рыдал и рыдал, пока наконец не заснул на берегу этого полного нечистот ручейка. И засыпая, в полудреме, я думал, помню, о том, что мне предстоит испытать еще много очень плохого в этой жизни. Хорошего тоже, может статься, но в тот момент, помню, я думал только о том очень плохом, что ждет меня впереди, о том, что стремительно и неотвратимо надвигается на меня, о том, от чего никак не увернуться.
Мне приснилось, что я — плотник, лучший плотник в городе. Как–то раз я сделал большой крест и в одиночку понес его на вершину холма. Солнце палило, дул жаркий ветер, и тут я услышал у себя за спиной какие–то крики. Обернувшись, я увидел, что жители города, стар и млад, во множестве карабкаются следом за мной. Тогда я взвалил тяжелый крест себе на спину и бегом кинулся к вершине.
Там, на вершине, я повстречал блудницу, которая копала яму; я спросил ее, что она откапывает, а она мне ответила, что ничего не откапывает, а роет могилу, в которой будут погребены все грехи мира. Я заглянул в яму и не увидел там ничего, кроме испачканной в крови перчатки. Я залез в яму, достал перчатку и выбрался обратно, и тогда блудница велела мне лечь. Я лег на крест, и она раздела меня. Она вынула шипы из моей кожи. Она умастила мое тело лавандой, сказав, что должна приготовить меня, и окутала мои чресла розовой ночной рубашкой. А толпа была уже совсем близко. Тогда она прибила меня к кресту гвоздями, подняла крест и установила его в вырытую яму. Я висел на кресте, поглощенный собственной болью.
Когда я открыл глаза, толпа уже окружала меня. Все были облачены в рубище, у каждого на голове по терновому венку, а на теле — пять ран.
— Столько христов, а крест–то только один, — подумал я в панике.
Они сняли меня с креста и начали драться друг с другом за право быть распятым.
Крест затрещал, когда они на него навалились, и я разозлился.