Жауме Кабре - Я исповедуюсь
Я посмотрел другие партитуры, которые он принес:
– Здорово, что ты играешь все четыре пьесы Массиа. Кто тебе аккомпанирует на фортепиано?
– Ты не подумал, что тебе может надоесть изучать все эти идеи и прочее, что ты собрался изучать?
– Массиа этого заслуживает. Очень красивые пьесы. Больше всего мне нравится Allegro spiritoso.
– И потом, зачем тебе ходить слушать лингвиста, если ты собрался изучать историю культуры?
– И внимательно с чаконой – она очень коварна.
– Да чтоб тебя! Не уезжай.
– Да, – сказал он. – Из Высшей школы искусств.
– А в чем дело?
От ледяной недоверчивости сеньоры Волтес-Эпштейн он оробел. Но сглотнул и сказал: необходимо выполнить кое-какие формальности в связи с переводом в другое учебное заведение, для этого нам нужен адрес.
– Ничего вам не нужно.
– Нет, нужно. Обязательство поручителя о возврате.
– А это еще что? – В ее словах сквозило искреннее любопытство.
– Ничего. Так. Но его должна подписать заинтересованная сторона.
Он взглянул в бумаги и беззаботно добавил:
– Заинтересованная особа.
– Оставьте мне документы и…
– Нет-нет. Не имею права. Может быть, если вы назовете мне учебное заведение, в которое она перевелась в Париже…
– Нет.
– Там у них в Школе искусств не знают… Мы не знаем, – поправился он.
– Кто вы?
– Простите?
– Моя дочь никуда не переводилась. Кто вы?
– И она захлопнула дверь прямо у меня перед носом, бац!
– Она тебя заподозрила.
– Да.
– Дело дрянь.
– Да.
– Спасибо, Бернат.
– Мне… Наверняка я мог сделать все намного лучше.
– Нет-нет. Ты сделал все, что мог.
– Вот это меня и бесит.
На несколько секунд повисло тяжелое молчание, потом Адриа сказал: прости, мне нужно выплакаться.
Экзамен Берната завершился нашей чаконой из Второй сюиты. Я столько раз ее слышал в его исполнении… И мне всегда было что сказать ему, как если бы я был виртуозом, а он моим учеником. Он начал разучивать ее, когда мы услышали исполнение Хейфеца в Палау-де‑ла‑Музика. Хорошо. Технически совершенно. Но опять бездушно – может быть, из-за волнения во время экзамена. Бездушно, как если бы наша домашняя репетиция, с которой не минуло еще и суток, нам привиделась. Когда Бернат играл на публике, он сдувался, не мог взлететь, ему не хватало Божественного озарения, отсутствие которого он пытался восполнить усердными занятиями, и результат был хорош, но слишком предсказуем. Да, мой друг был конченой предсказуемостью, даже в своих порывах.
К концу экзамена он совершенно взмок и наверняка думал, что справился. Трое экзаменаторов, просидевших все два часа, что он играл, с кислыми минами, посовещались несколько секунд и решили поставить ему отлично единогласно и удостоить личного поздравления каждого экзаменатора. И к Трульолс, которая пришла послушать Берната, подошла его мама и обняла и вела себя так, как ведут себя все мамы, кроме моей, а Трульолс, взволнованная, как волнуются некоторые учителя, поцеловала Берната в щеку и сказала с уверенностью пророка: Бернат, ты лучший из моих учеников. Тебя ждет блестящее будущее.
– Необыкновенно, – сказал ему Адриа.
Бернат, ослаблявший смычок, застыл и посмотрел на друга. Затем он молча спрятал смычок и закрыл футляр. Адриа настаивал превосходно, дружище, поздравляю тебя.
– Вчера я сказал тебе, что я твой друг. А ты мой друг.
– Да, недавно ты даже сказал, настоящий друг.
– Совершенно верно. Настоящих друзей не обманывают.
– Что?
– Я справился, и ладно.
– Сегодня ты хорошо сыграл.
– Ты сыграл бы лучше.
– Да ты что! Я два года не брал в руки скрипку.
– Если мой настоящий друг, будь он неладен, не способен сказать мне правду и предпочитает вести себя как все…
– Да что с тобой?
– Никогда больше не ври мне, Адриа. – Он отер пот со лба. – Твои слова больно ранят меня и выводят из себя.
– Я только…
– Но я знаю, что ты единственный говоришь мне правду.
Бернат подмигнул ему:
– Auf Wiedersehen[191].
Купив билет на поезд, я понял, что учеба в Тюбингене не просто забота о будущем – она означала конец детства, отъезд из Аркадии. Да, да, я был одинокий и несчастный ребенок, чьи родители знать ничего не хотели, кроме моей одаренности, и не догадывались спросить, не хочется ли мне поехать в парк Тибидабо посмотреть роботов, которые, если бросить монетку, двигаются как живые. Но быть ребенком означает также способность улавливать аромат цветка, выросшего из ядовитой грязи. А еще – умение радоваться грузовику, сделанному из шляпной коробки. Покупая билет в Штутгарт, я понимал, что эпоха невинности закончилась.
IV. Palimpsestus[192]
Ни один механизм не застрахован от попадания какой-нибудь ничтожной песчинки.
Мишель Турнье [193]24Давным-давно, когда Земля была плоской и безрассудные путники, доходя до ее края, наталкивались на холодный туман или срывались с темной кручи, жил-был святой человек, который решил посвятить свою жизнь Господу нашему Богу. Звали его Николау Эймерик[194], был он каталонцем, принадлежал к ордену братьев-проповедников, жил в монастыре в Жироне и слыл знатоком богословия. Исполненный религиозного рвения, он сумел возглавить инквизицию и твердой рукой искоренял зловредные ереси в каталонских землях и в Валенсийском королевстве. Николау Эймерик родился 25 ноября 1900 года в Баден-Бадене, довольно быстро получил звание оберштурмбаннфюрера и, прекрасно проявив себя в качестве оберлагерфюрера Аушвица, в 1944 году принял участие в решении венгерской проблемы. В специальном послании он объявлял еретической книгу Philosophica amoris[195] упрямца Рамона Льюля, каталонца родом из Королевства Майорка, и равным образом провозглашал еретиками всех, кто в Валенсии, Алкое, Барселоне или Сарагосе, Алканьисе, Монпелье или в любом другом месте будет читать, распространять, преподавать, переписывать и обдумывать зловредную еретическую доктрину Рамона Льюля, вдохновленную не Христом, но дьяволом. И в доказательство истинности сказанного я скрепляю сей документ подписью ныне, 13 июля 1367 года.
– Продолжайте. У меня начинается жар, но я не лягу отдохнуть, пока не…
– Вы можете спокойно идти, ваше преосвященство.
Фра Николау отер со лба пот, выступивший частично от жары, а частично от жара, посмотрел, как фра Микел де Сускеда, его молодой секретарь, заканчивает переписывать аккуратным почерком приговор, вышел на улицу, раскаленную адски палящим солнцем, и почти тут же погрузился в чуть менее душную темноту капеллы Святой Агеды. Там он смиренно преклонил колени и голову перед Божественным присутствием в дарохранительнице и сказал: Господи, Господи, дай мне сил, не дай мне ослабнуть по моей человеческой немощи, не дай клевете, слухам, зависти и лжи ослабить мою решимость. Сам король чинит мне сейчас препятствия в деле защиты единственной и истинной веры, Господи. Дай мне твердости никогда не оставлять служения, стоя на страже истины. Фра Николау почти неслышно произнес «аминь» и остался стоять на коленях, пока необычно жаркое солнце не позолотило вершины гор на западе; он стоял в молитвенной позе без единой мысли в голове и напрямую собеседовал с Господом Правды.
Когда свет, проникавший сквозь узкое окно, стал угасать, фра Николау вышел из капеллы таким же бодрым, каким вошел. Снаружи он жадно вдохнул запах тимьяна и сена, шедший от разогретых за день полей, – старики не могли упомнить дня жарче. Он снова вытер пот с пылающего лба и направился к строению из серого камня в конце переулка. У входа ему пришлось смирить свое нарастающее рвение, потому что внутри как раз эта женщина, опять эта женщина, вместе с Косым из Салта, бывшим при ней мужем, тащила мешок турнепса больше ее самой.
– Им обязательно ходить через эту дверь? – в раздражении спросил он фра Микела, вышедшего навстречу.
– Вход с огорода затопило, ваше преосвященство.
Фра Николау Эймерик сухо осведомился, все ли готово, и, пересекая зал огромными шагами, подумал: Господи, все мои усилия направлены на служение Твоей Правде, днем и ночью. Дай мне сил, ведь в конце мира Ты будешь судить меня, а не люди.
Я погиб, подумал Жузеп Щаром. Он не мог выдержать черного взгляда дьявольского инквизитора, который стремительно вошел в зал, выкрикнул свой вопрос и теперь в нетерпении ждал ответа.