Возвращение принцессы - Мареева Марина Евгеньевна
Актриса поднялась из-за своего столика и раскланялась — церемонно, с достоинством, с видимым удовольствием. Тройной поклон, отшлифованный, выверенный десятилетиями «ее жизни в искусстве». Маленький спектакль, все, что осталось в репертуаре. Шикарный, отточенный до мелочей спектакль на полторы минуты. Зал взвыл от восторга.
Нина смотрела на старую актрису, на пьяненьких пожирателей мусса, которые повскакивали со своих мест и рьяно, с чрезмерным хмельным пылом отбивали потные ладоши, перепачканные шоколадом. Они, похоже, все выпачкались в этом шоколаде — полутьма, толчея, пьяный угар.
Испорченные пьяненькие детки и бабушка русского кино, насмешливо, снисходительно отвешивающая им поясные поклоны. Дичь! Конец света.
Нина делала кадр за кадром, повторяя про себя: «Конец света. А ты работай. Это твоя работа. Ты увековечиваешь конец света».
Актриса села, ликующая тусовка подгребла к ней поближе. Самые смелые, самые пьяные подползали приложиться к царственной ручке, усыпанной темными старческими пятнами. Они, конечно, и знать не знали, кто эта старуха — величественная и простецкая одновременно (две несовместимые, казалось бы, составляющие ее фирменного шарма).
Они ее не знали. Не помнили. Где им! Просто древняя диковинная птица, помесь жар-птицы с птеродактилем, невесть как залетела в резвящийся курятник, тяжело опустилась на загаженный шаткий насест, сложила драгоценные свои, ветхие крылья…
На эстрадке уже прыгала, приплясывая, чуть оживившаяся девушка Ноября, разевала ротик «под фанеру». Слова старой песенки, раздробленные нервным скачущим ритмом чертова ремикса, тонули в грохоте и визге бесноватой музыки.
— Это ваша песенка, — сказала Нина, стоя за спиной актрисы.
— Вроде моя, — усмехнулась та. — Только они ее, бедную, изнасиловали всем скопом. Групповуха. Подсудное дело.
— Что ж она полкуплета съела? — возмутилась Нина, глядя на шоколадную плеймейт. — Дунаевский бы в гробу перевернулся. Это же Дунаевский?
— Нет, — рассмеялась актриса. — Ему бы понравилось. С чувством юмора у него всегда все было в порядке. С самоиронией — тем паче.
— Конец света, — подвела неутешительный итог сему действу Нина, зачехляя объектив.
— Конец века, — поправила ее старая актриса. Подумав, добавила: — Один черт, как ни крути.
Редакционный шофер Валера довез ее до дома. Нине почти всегда давали машину — Нину ценили. Она была ас-универсал, стала асом-универсалом, это за месяц-то! Ну, за полтора месяца испытательного срока.
— Валера, ты во двор не въезжай, — сонно сказала Нина. — Я тут пулей проскочу, а ты полчаса будешь разворачиваться.
Она чмокнула в щеку добрейшего, своего в доску увальня Валеру. Нина все уже про него знала, про его детей, про его двух жен и трех тещ (у второй Валериной жены было две мамочки — родная и благоприобретенная, обе Валеру жрали поедом).
— Не, я тебя к подъезду доставлю, — возразил Валера для приличия.
— Говорю — не нужно.
И Нина выскочила из машины, перекинув ремень зачехленной фотокамеры через плечо. Помахала Валере рукой, он развернулся, выезжая на Бульварное кольцо.
Нина помчалась к спящему своему дому, огибая лужи, уже прихваченные ледком, — ноябрь, четыре часа утра, холодно…
До дверей подъезда оставалось шагов двадцать, когда кто-то невидимый сжал Нинины плечи, сдавил их, вывернул руки…
Нина охнула, но закричать не успела — чья-то лапа в шершавой, пахнущей мазутом перчатке зажала ей рот. Ее поволокли куда-то в сторону, к гаражам… Кто? Она не разглядела. Какие-то тени, мелькание темных фигур, хриплое мужское дыхание, чужие запахи, резкая боль — это они выкрутили Нине руки до хруста в костях.
Ее ударили о рифленую жесть гаража-«ракушки» спиной и затылком. Больно. Теперь Нина их видела. Двое. Черные полумаски на рожах, как в плохом кино, черные полумаски с прорезями… Но ей не было страшно.
Удар в лицо — и дикая, слепящая боль. Нина упала на землю. Какая боль! Правый глаз ничего не видит. Кровь течет по разбитой скуле, по щеке, испачканный грязью. Рывком подняли на ноги. Сейчас убьют. Страха нет, только горькое, тоскливое — дети. Вовка…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Я плачу вам каждую неделю, — прохрипела Нина, глядя в эти жуткие прорези. — Я неделю назад отдала ему шестьсот баксов. Вашему… Михалычу… Вы что?! — Кровь заливала ей глаза. — Я все выплачиваю…
— Ты зубы не заговаривай, сука, — прошипел один.
Нину снова куда-то потащили, теперь уже от гаражей, туда, где темнели старые тополя.
— Че ты лепишь? Ты, тварь, у деда в Кратове на стреме повисла? Ты? Твоя работа?! Твои фотки, паскуда?!
Кратово. Вот оно что… Это цепные псы попсово-роковой звездной пары явились по Нинину душу.
Один из них держал теперь Нину мертвой хваткой, другой топтал Нинин «Кэнон», разминая объектив в мелкое крошево.
Дети. Вовка. Не страшно, если сейчас убьют. Нине давно уже ничего не страшно. Но сын! Но Вовка…
Почему она не кричала? Знала, что, кричи не кричи, не выйдет никто и окна не откроет?
Она молчала, пока эти двое привязывали ее ремнями к стволу старого тополя. Зачем они это делают? Разбитая окровавленная скула нещадно саднила, ресницы склеились от крови. Нина почти ничего не видела — только рожи, обезображенные черными полумасками с прорезями для глаз. Что-то в этом было комическое… Нет, не страшно. Фантомас разбушевался… Комикс для малолеток…
Полосы ремней больно впились в плечи, Нина впечаталась спиной и затылком в холодный, бугристый, сырой от осенних дождей ствол старого дворового тополя.
— Постоишь тут, сука! — Порция вялого бессвязного мата. — До утра не околеешь — вперед будет те, мразь, наука.
Они отступали от Нины, от дерева, пятясь, оглядываясь по сторонам… Не убьют? Жива. Жива, Господи!
— Еще раз полезешь выслеживать, сука, кого не надо, сука, мы те не камеру — кочан твой в брызги разнесем!
Они еще раз прошлись ножищами в тяжеленных ботинках по останкам Нининой фотокамеры и рысью понеслись в глубь двора, растворились во тьме сырой осенней ночи.
Нина перевела дыхание. Пошевелила затекшими плечами — прикручена накрепко. Намертво. Но — жива.
Она обвела взглядом темные окна спящего дома. Сейчас, должно быть, начало пятого. В начале седьмого собачники выведут своих мопсов-такс, кто-нибудь Нину, надо думать, отвяжет. Два часа. Нужно потерпеть два часа. Два часа на ночном промозглом ветру, вжавшись спиной в сырой ствол. Ничего, нам не привыкать. Главное — жива.
А если эти двое вернутся? Не вернутся. И все же? Или еще какой лихой ночной человек объявится, мало ли их теперь, в эту смутную осень? Занесет его сюда нелегкая, и вот она — Нина, вот она — сумка… А в сумке — мобильный.
Мобильный. Нина скосила глаза на сумку, лежавшую в стороне, метрах в пяти, эти двое ее не тронули, не польстились.
Так, мобильный. Нина, ведь проще крикнуть — громко, что есть мочи, в полный голос: «Помогите!» И кричать, пока не услышат. Кто-нибудь да услышит, проснется, распахнет форточку, спустится вниз. Консьержка — той и вовсе положено бодрствовать, хотя нет, наверняка дрыхнет себе в своей будке… Надо кричать, Нина, надо кричать безостановочно!
Нет, не могу. Стыдно. Что тебе стыдно, дура?! Ну стой, околевай на ветру!
Мобильный. Руки свободны до локтей. Так. Рядом — голая черная ветка тополя. Нина изловчилась, дотянулась до ветки затекшей, полупарализованной, свободной лишь до локтя рукой… Принялась остервенело выламывать, выкручивать, гнуть эту ветку. Минуты две — на отдых, на то, чтобы, прислонясь затылком к стволу, отдышаться, восстановить силы. И — снова, снова, снова! Ломайся, чертова ветка, старая толстая ветка! Ты повисла уже, ты надломлена мною, моей спеленутой ремнями, уставшей рукой…
Сильной рукой. Я — сильная, очень сильная, меня били — не убили, черта с два меня убьешь… Ну?! Вот так. Победа. Ветка выломана, большая толстая ветка с рваными хвостами сырой древесной коры.
Отдохнем немного. Нина закрыла глаза, открыла. Теперь нужно подцепить сумку за ремень. Как хорошо, как удачно, что он такой длинный… Та-ак… Отлично.