Александр Проханов - Идущие в ночи
Сзади, на его глазах, среди непрерывных негромких взрывов, гибла его армия. Его лучшие и преданные бойцы, поверившие его мудрому промыслу. Гибли соратники, страстные, своенравные командиры, которые, смирив гордыню, вручили ему судьбу своих отборных подразделений. И этот ужас, невозможность остановить беду превращались в острую, безумную и теперь уже бессмысленную ненависть к обманувшему его человеку. К русскому, в поношенном осеннем пальто и нелепой кепке, бредущему где-то рядом. Через головы он увидел Пушкова, устремился к нему. Выхватил пистолет, протягивая руку:
– Гнида вонючая!.. Убью!.. – Он сделал выстрел, но набегавшие, топающие тела смяли его, отбросили, и выстрел прошел мимо. Вал кричащих тяжеловесных людей разлучил их.
Пушков увидел, как рухнул знаменосец и волк на полотнище был сброшен с неба на землю. В снегу стали открываться огненные скважины, и сила, бьющая из глубины, сначала подбрасывала людей, а потом утягивала под землю. И первая мысль: «Вот она, смерть!.. Сейчас!.. Сию секунду умру!..» Кругом трещал и лопался берег, словно вырастали кочаны огненной косматой капусты, и люди спотыкались об эти кочаны, падали, кто молча, оглушенный насмерть, кто начинал корчиться, хрипеть и кричать. И вторая мысль: «Стоять! Ни шагу! Переждать эти подземные удары и вспышки!..» Но когда рванулся к нему Басаев и в моментальном отблеске ударившей мины Пушков увидел ненавидящее, с оскаленным ртом лицо, на котором выпученные, переполненные лиловым ужасом, круглились глаза, а из протянутой руки ударило мимо виска пышное пламя выстрела, третья мысль была торжеством победителя: «Что, сука, взял? Хлебай теперь кровавое пойло!.. За Валеру!..»
Он видел, как разваливается колонна и люди, взбегая на холмы, сбрасываются оттуда тупыми короткими взрывами.
– За Валеру, мать вашу!.. За сыночка!.. – то ли кричал Пушков, то ли рот его оставался закрытым и этот крик раздавался в горячей, ставшей огромной голове.
Из-за реки, из-за ближних холмов полетели ввысь шипящие струи. Раскрывались в высоте оранжевыми и голубыми люстрами. Осветительные мины словно подвешивали к просторному куполу маслянистые лампады, заслонили звезды, озарили снежную пойму. Снега вспыхнули оранжевым, синим. На черной воде закачались струящиеся отражения, длинные золотые веретена. Под этим призрачным светом бежали люди, отбрасывая черные тени. Рыхлили снег, прокладывая пышные борозды, и в конце борозды бледно ударял взрыв, человек падал, и на спину ему светили из неба ядовитые злые подсолнухи. Гасли, роняя лепестки в реку. А вместо них взлетали другие, словно в черноте расцветала оранжевая огромная клумба.
Люстры озаряли взрыхленный снег, черные, с блестящими наледями башмаки Пушкова, промороженные, как из гофрированной жести, штаны. Мимо, черный на белом снегу, рыдая, полз негр, выворачивая на сторону курчавую голову. Знаменосец, неподвижный от болевого шока, лежал вверх лицом. Были видны его открытые, полные слез глаза и зеленое знамя, в котором прятался остромордый зверь. Мальчик, не выпуская автомат, лежал на спине, и на его маленьком заостренном лице, из черной дырочки рта, летел пар. Пленный волочил сани, пригибался, стараясь спрятаться от жестокого света, и на его рыжебородом лице, белые, как у вареной рыбы, пучились глаза.
Пушков взирал на это шевелящееся, бегущее, как по луне, скопище. На черные, наполненные тенью воронки. На рухнувшие в снег тела. В нем не было страха, а только торжество победителя.
– Сынок, Валера, смотри!.. Наша с тобой работа!..
Ударили пулеметы. С того берега, посылая через реку брызгающие, мерцающие в воде трассы. С ближних холмов, сплошной режущей плоскостью, словно включили циркулярную пилу и она спиливала низкий срез пространства, искря, грохоча раскаленными зубьями. Пули пронзали бегущих людей, отрывали им руки. Всклокоченный бородач прыгал, как через ямы, косолапо и жутко. Крупнокалиберная пуля ударила ему в череп, раскупорила наполненный красным, плеснувший густо сосуд.
Пушков стоял под перекрестным огнем пулеметов, видя, как гибнут враги. Была в нем ярость, сумасшедшая радость, неистовая слепая страсть. Он поднял вверх кулаки, взывал к пулеметчикам:
– Так, мужики! За Валеру!.. За Россию!.. За меня, мужики!.. – Шагнул навстречу пулеметам, размахивая руками, словно дирижировал этим ревущим оркестром под золотыми люстрами неба, где свирепо хрипела музыка пулеметов, ахали взрывы, несся звериный вой истребляемых врагов.
Он подорвался. Ему показалось, что по ногам ударили битой. Бита с хрустом сломалась, и вдоль тела, мимо лица, у расширенных глаз пролетела струя огня. Он упал, почувствовав теплый запах взрывчатки, парной дух размороженной взрывом земли. Острая, глушащая боль пропорола его плоть от оторванных ног до горла, куда вонзился осколок. Он исчез, спасаясь от боли в глухом беспамятстве.
Если бы над поймой летел вертолетчик, вглядываясь в озаренную землю, облетая оранжевые лампады осветительных мин и ракет, или несся на ветряных крыльях Ангел, всматриваясь в черно-блестящую реку и глазированные складки холмов, – они бы увидели множество бегущих людей, над которыми сверкали, как светляки, пулеметные трассы. И множество других, лежащих у маленьких горячих воронок, над которыми стоял туман взрыва и краснели брызги крови. Они бы увидели брошенные сани, разорванные пулями тюки, летящие бумаги и деньги, разноцветное тряпье, среди которого выделялось зеленое знамя с волком. Увидели бы обмороженных, в заледенелых панцирях, воинов, которые падали в реку и, окруженные росчерками пуль, уходили на дно. И других, взбегающих на холмы, пытающихся прорваться в степь, и там, из тьмы, их встречало грохочущее, пышное пламя. И они бы увидали Пушкова, лежащего на спине, без ног, запрокинувшего в небо белое лицо, над которым качался желтый подсолнух смерти.
Шамиль Басаев уходил от русских пулеметов, выбирая узкие щели в береговых холмах, куда не проникали разящие очереди. Окруженный гвардейцами, понукая их короткими, похожими на рыканье окриками, он прорывался в степь. Одноглазый Махмут нависал над ним, словно затенял от оранжевых, развешенных в небе светил. Верка, задыхаясь, боясь отстать, торопилась следом, моля, чтобы их миновало несчастье, чтобы крохотная, зреющая в ней вишенка не попала под пулю и взрыв.
Идущий впереди гвардеец подорвался и с криком, колотясь головой о снег, умолял, чтоб его пристрелили.
– Ахмет, ты уже в раю!.. – сказал Басаев и упруго наступил на выпуклую грудь гвардейца, пробегая по нему, как по мосткам. Услышал, как сзади негромко ударил выстрел.
Еще один гвардеец в черной косынке ахнул, роняя автомат, подскакивая, как футболист, над красным мячом взрыва.
– Шамиль, отомсти!.. – успел он крикнуть, прежде чем рот ему сомкнула судорога болевого шока.
– Отомщу, Али!.. Ты в раю!.. – Басаев наступил на него, почувствовав, как мягко екнул у гвардейца живот. Балансируя, пробежал, отвоевывая у мин несколько метров пути.
Он подорвался на склоне холма, и взрывная волна, отломив ему ногу, взлохматила осколками теплый бушлат, порезала бороду, сорвала каракулевую шапку. Он успел подумать, что в шапке у него зашита сура Корана, много лет сберегавшая от смерти. Боль была нестерпимой. Он боролся с ней, не пуская туда, где, как в черном ящике, жила его воля, ненависть и чувство бессмертия. Потерял сознание. Одноглазый великан подхватил его на плечо и помчался большими скачками, почти не касаясь земли. Верка бежала следом и рыдала, видя, как свисает с плеча великана лысая чернобородая голова ее возлюбленного.
Остатки колонны, поднырнув под огонь пулеметов, шарахнулись от реки и ушли в степь, пропадая во тьме, превращаясь в дым, в туман, в кровавый мираж.
Клык, впряженный в постромки, продолжал тянуть сани среди разрывов, пулеметного огня, воплей разбегавшихся конвоиров. Злой и насмешливый, что погонял его ударами приклада, хохотал и грязно бранился, теперь валялся в снегу, охватив живот, скалил в бороде кричащий рот, умолял Клыка:
– Помоги, брат!..
Но Клык, не слыша его, продолжал волочить сани, покуда пуля не ударила в полозья, расщепив гнутое дерево. Тогда он бросил ремень и продолжал идти в прежнем направлении, под желтым небом, в котором пылали лампады осветительных мин, обгоняемый кричащими людьми, яркими брызгами и тенями, которые летели по снегу, сами по себе, без тех, кто их отбрасывал. Ему хотелось, чтобы колючий огонь ударил в него, убил непрерывное страдание. Невидимый гвоздь, который вбили в его разум, сделал его слепым и глухим, лишил понимания, разодрал мир на множество клочьев, которые силились соединиться, но гвоздь мешал, застрял глубоко, сделав страдальцем. Люди, отнявшие у него волю и разум, оставили ему жизнь, превратили в тягловую силу, и он, как травоядный вол, послушно тянул поклажу, сносил побои и крики, чувствуя в том месте, где когда-то была его память, вбитый костыль. Теперь он шагал, словно робот, в заданном направлении, прямо к реке, не ведая страха, тупо желая смерти. Но смерти не было. В лицо ударяли жаркие хлопки взрывов, воздух вокруг головы резали пулеметные очереди, с земли тянулись к нему скрюченные окровавленные пальцы, но он как заговоренный шел к реке.