Иэн Макьюэн - Суббота
— Вы сейчас делали операцию?
— Да. Один человек упал с лестницы и разбил себе голову.
Но ее интересует не пациент.
— А доктор Браун там был?
— Был.
Он видит ее сияющие, счастливые глаза. Наконец-то! Вот и подошли к самой сути ее секрета.
— Он замечательный доктор, правда?
— Да, очень хороший. Один из лучших. Он тебе нравится?
Она просто кивает, не в силах подобрать слова. Выждав немного, Генри спрашивает:
— Ты его любишь?
При звуке этих священных слов Андреа вздрагивает и поспешно вглядывается ему в лицо, опасаясь насмешки. Но Генри непроницаемо серьезен.
— Тебе не кажется, — осторожно интересуется он, — что он для тебя чуточку староват?
— Мне уже четырнадцать! — с достоинством возражает она. — А Родни всего тридцать один. И он такой… такой…
Не в силах больше лежать, она садится, прижимая блокнот к груди.
— Он сегодня приходил ко мне, и мы разговаривали долго-долго! Он говорил: если я хочу стать врачом, то должна хорошо учиться, а не бегать по клубам и всякое такое. Он говорит, и все так серьезно, а я все на него смотрю, и он ни о чем не догадывается! Такой смешной! Конечно, он уже взрослый и важный доктор, и все такое — но он такой смешной! Ничегошеньки не понимает!
Затем Андреа переходит к своим планам. Как только она станет врачом-консультантом (лет через двадцать пять, по мысленным подсчетам Генри), сразу поедет в Гайану и будет работать там в клинике вместе с Родни. Послушав ее минут пять, Пероун встает, чтобы уйти. Уже у дверей она останавливает его вопросом:
— А помните, вы говорили, что сняли мою операцию на видео?
— Да.
— Можно мне посмотреть?
— Думаю, можно. Ты уверена, что этого хочешь?
— О боже мой! Я же собираюсь стать нейрохирургом, помните? Мне обязательно нужно ее посмотреть! Хочу увидеть, что творится у меня в голове. А потом покажу Родни.
На обратном пути Пероун сообщает медсестре, что Андреа пришла в себя и чувствует себя хорошо, затем поднимается в лифте на третий этаж и возвращается назад по длинному коридору — мимо нейрохирургического отделения к главному входу в отделение интенсивной терапии. В уютном полумраке проходит между рядами кроватей, возле которых на страже стоят аппараты, мигая цветными огоньками. Как неоновые мерцающие вывески на ночной улице, думает он, и действительно, сейчас в этой просторной палате царит хрупкое спокойствие, как в большом городе перед рассветом. За столом заполняет бумаги дежурный медбрат Брайан Рейд, родом из Ньюкасла: он говорит, что у Бакстера все показатели в норме, что он уже пришел в себя, но сейчас спит. И косится на двух полицейских, сидящих у постели Бакстера. Пероун хотел просто убедиться, что у пациента все в порядке, и уйти домой; однако, отойдя от стола дежурного, неожиданно для самого себя он направляется в глубину палаты. Скучающие, полусонные констебли при его приближении встают и вежливо сообщают, что подождут в коридоре.
Бакстер лежит на спине, опутанный проводами, вытянув руки вдоль тела, и бесшумно дышит через нос. Сейчас руки у него не дрожат. Сон — единственное избавление. Сон и смерть. Повязка на голове не облагораживает внешность Бакстера, как это случилось с Андреа. Густая щетина и темные мешки под глазами придают ему вид борца, уложенного убийственным ударом, или усталого повара, в перерыве между сменами прилегшего отдохнуть в кладовке. Сон смягчил его обезьяньи черты. Разгладилась хмурая морщина меж бровей — его лицо, несмотря на тяжелое состояние организма, почти безмятежно.
Пероун придвигает себе стул и садится. В дальнем конце комнаты вскрикивает — быть может, во сне — какой-то пациент. Пероун не оборачивается; он знает, что дежурный уже спешит к больному. Смотрит на часы. Половина четвертого. Пора идти, пока он не заснул здесь, прямо на стуле. Но раз уж он сюда пришел, стоит задержаться еще на несколько минут. Он не заснет, нет, слишком много в нем бродит чувств, слишком много противоречивых импульсов. Мысли его текут извилистым путем, и чувства движутся как свет — волнообразно, как говорили на уроках физики. Ему нужно посидеть здесь, чтобы, по своему обыкновению, детально проанализировать эти волны, разбить их на кванты, отыскать все прямые и косвенные причины; только тогда он сможет понять, что ему делать, что будет правильно. Сжав запястье Бакстера, он нащупывает пульс. Жест совершенно ненужный: на мониторе горят ярко-голубые цифры — шестьдесят пять ударов в минуту. Пероуну просто хочется пощупать пульс. Первое, чему он научился в медицинской школе. Начальный контакт с больным, успокаивающий и ободряющий — конечно, если врач ведет себя естественно. В течение пятнадцати секунд считать удары пульса, эти мягкие шажочки, затем умножить на четыре. Медбрат все сидит в дальнем конце палаты. Сквозь застекленную дверь видны полицейские. Проходит пятнадцать секунд, и еще пятнадцать, и еще. Не выпуская руки Бакстера, он просеивает и упорядочивает собственные мысли, пытаясь понять, что же ему теперь делать.
Розалинд оставила включенной лампу на стене, под зеркалом: выключатель установлен на самую слабую позицию, и лампочка светит тускло, как свеча. Его жена лежит на боку, свернувшись клубочком: скомканное одеяло прижато к животу, подушки сброшены на пол — верные признаки беспокойного сна. Минуту или около того он, стоя в изножье кровати, смотрит на нее, проверяет, не потревожил ли ее своим приходом. Сейчас она кажется очень юной: волосы, падающие на лицо, придают ей вид невинный и беззаботный. Он идет в ванную, раздевается в полутьме, не желая видеть себя в зеркале — взгляд на собственное изможденное лицо непременно наведет его на размышления о близкой старости, и эти мысли отравят его сон. Становится под душ, старательно намыливается, смывая с себя все следы больницы, — ему кажется, что костяная пыль от черепа Бакстера въелась в поры на лбу. Вытираясь, замечает, что синяк на груди виден даже в полутьме: кажется, он расползается, словно пятно на ткани. Впрочем, болит при прикосновении уже меньше. Сейчас этот удар, и боль, и потрясение от удара превратились в далекое воспоминание, как будто все произошло несколько месяцев назад. Куда яснее помнится обида. Может быть, стоит все же включить свет и осмотреть синяк повнимательнее?
Но вместо этого он, обернувшись полотенцем, входит в спальню и выключает лампу. Одна ставня чуть приоткрыта: на полу и на противоположной стене — бледная полоска света. Генри не закрывает ставень: полная тьма, сенсорная депривация может усилить мыслительную активность. Лучше смотреть на что-нибудь и тихо ждать, пока отяжелеют веки. Усталость кажется ему хрупкой, нестабильной — словно боль, она накатывает волнами и уходит. Важно ее не спугнуть, а для этого — любой ценой избегать мыслей. Стоя у кровати, он размышляет, что делать: Розалинд стянула на свою сторону все одеяла и сейчас крепко прижимает их к груди. Взять одно себе — значит разбудить ее. Но без одеяла будет холодно. Наконец он приносит из ванной два тяжелых банных халата. Пока укроется ими, а Розалинд наверняка скоро повернется на другой бок, и тогда он возьмет то, что ему причитается.
Однако, когда он ложится в постель, она кладет руку ему на плечо и шепчет:
— Мне снилось, что ты пришел. А теперь это уже не сон.
Она приподнимает одеяла и дает ему проскользнуть в ее тепло. Замерзшее тело касается тела согретого. Они лежат на боку, лицом к лицу. Он ее почти не видит — лишь в глазах ее двумя маячками блестит отраженный от стены свет. Он обнимает ее, она придвигается ближе, и он целует ее в лоб.
— Как от тебя хорошо пахнет! — говорит она.
Он бормочет «спасибо». Наступает молчание; оба думают о том, смогут ли они вести себя как обычно — как в любую другую ночь, когда Пероун, вернувшись с неурочной операции, ложится и засыпает в объятиях Розалинд. Или все-таки оба они ждут, кто заговорит первым?
Подождав немного, Генри просит:
— Расскажи мне, что ты чувствуешь.
Она шумно вздыхает. Он задал трудный вопрос.
— Злюсь, — отвечает она наконец. Но, произнесенное шепотом, это слово звучит неубедительно. И она добавляет: — Все еще боюсь их, даже сейчас.
Он начинает уверять ее, что они не вернутся, но она его перебивает:
— Нет-нет. Просто я чувствую себя так, словно они еще здесь. Здесь, в комнате. И все еще боюсь.
Он чувствует, что у нее снова начинают дрожать ноги. Придвигается теснее, целует ее, шепчет:
— Милая…
— Извини. Я когда легла в постель, тоже вот так тряслась. Потом это вроде прекратилось. Господи, когда же это кончится!
Он наклоняется к ее ногам, ощупывает их. Дрожь, кажется, исходит откуда-то из-под коленей — сухие, тугие спазмы, как будто кости ворочаются в суставах.
— Это шок, — говорит он и начинает растирать ей ноги.
— Боже мой, боже мой, — повторяет Розалинд.